Читать онлайн Адель Хаиров - Подкова Тамерлана
Вещный мир детства
…По текстам автора этой книги пишут серьезные работы о мифе Казани, а в его фамилии, тем не менее, вьется легкомысленный хайр быстрокрылой юности. И потом, все давно уже поняли, что на «великих вехах» и прочей «коллективной памяти» в разговоре о нашем прошлом далеко не уедешь, и ценность имеет лишь так называемая микроистория. Из осколков которой и складывается калейдоскоп жизни, о которой речь в этих рассказах – минувшей, почти исчезнувшей.
Вещный мир детства и юности в книге Хаирова – это шестидесятые и, соответственно, семидесятые годы прошлого столетия, и поскольку время тогда, в сущности, застыло на целые десятилетия, то и рассмотреть его можно было без особых усилий. Оно тянулось, словно струя меда у Мандельштама, и успевали не только рассказать сладкую сказку, но и прожить пару жизней – незаметных и неслышных, ощутимых лишь на ощупь. Подобная «тактильная» специфика присуща и поэтике Хаирова, он лишь вскользь, даже не в рассказах этого сборника, а где‐то на периферии журналисткой судьбы мог заметить о том, какой он на самом деле старый – помнит чернильницы в школе и еще кучу прикладных вещей из детской реальности. Кто же их не помнит, казалось, из поживших в эпоху кукурузы и копеечной воды из автомата, героев‐космонавтов и врачей‐вредителей. Хотя, какая там Терешкова, когда «забрался на телегу, взял в руки вожжи, крикнул «но‐о‐о», и тут же перестал мечтать о скафандре Гагарина и захотелось стать извозчиком, таким как Самат».
И в том‐то и дело, что из всего ассортимента наглядной агитации того времени, пестрой колодой мелькающей в руках дежурных шарлатанов‐мемуаристов, у Хаирова – лишь те вещи, которые не вынесешь тайком в блокноте агитатора в свои будущие воспоминания. Запахи, звуки. «Мой нос многое помнит, – соглашается автор. – Нет‐нет, да и появится в ноздрях дурманящий запах бензина из кабины грузовика, острый солярочный – от шпал и придорожной травы, сладковатый – от пивных дрожжей, горячий хлебный – от потной лошади». Эти «компоненты» памяти как раз и есть передуманное и пережитое, снящееся и мерещащееся в каждом скрипе входной двери. Спросить бы, кто там – может, бабушка вернулась. «Она что‐то спрашивает, но ответить не могу. Пирожок мешает!»
Хотя, конечно, можно и не отвечать, ведь все равно не страшно – личную память не утащить в ливерную историю страны, и можно смело вспоминать, что детство это там, где «деревянные ступени попискивали, как котята», «с обжигающей горки молодой картошки неумолимо скользит вниз, разрушаясь, куб сливочного масла», а «под кроватью слышалось чревоугодное потрескивание запасённых впрок огромных астраханских арбузов, которые в дом затаскивали матросы двухпалубного парохода под названием “Семнадцатый год”». Какого еще Носова вам надо?
Кроме того, о детстве‐отрочестве‐юности неподалеку и где-то рядом писали многие, каждый со своим личным придыханием, столичным или не очень акцентом и авторской, как водится, интонацией, но в случае с прозой Хаирова его рассказы о прошлом – это еще и роскошная экзотика, забытое пиршество красок вроде живописи Сарьяна и Пиросмани, в описываемое время не особо популярных классиков стиля. Убегали дети у Чехова, стояли табором цыгане у всех остальных. Здесь вроде бы все по накатанной, ведь библиотека приключений от Жюля Верна до Фенимора Купера особо не изменилась со времен «проклятого» царизма, и Словарем Брокгауза и Ефрона вполне можно было обойтись – та же Большая советская энциклопедия только без космонавтов. Главное, добавить к Чехову местного чеснока, и получится еще тот Монтигомо Ястребиный Коготь! «Осенью в детсаде я подбил на побег двух приятелей. Уйти далеко нам не удалось. Погоня шла по пятам. Чтобы меня не узнали, я надел картуз задом наперёд и пошёл прихрамывая».
Безусловно, некая «интернациональность» и связь с «традицией» в этих казанских рассказах присутствует, но всего лишь намеком, упомянутой умозрительностью модных среди интеллигенции художников. А так, конечно, чеснок, да. Гладиолусы‐фламинго, мыши‐огурцы и брат дедушки – горбун Габдрахман. И еще, как у Кальпиди, в вазочке крыжовенного варенья завяз пропеллер осы. А вы говорите, «Мои университеты» Горького, где Казань – сплошная ночлежка, или же трущобы советского времени в рассказах старших друзей. У автора этой книги – свой личный временник. «В эти дни, – напоминают нам, – казалось, что ещё немного и в палисадниках завьётся кишмиш, а тыквы в огородах засахарятся дынями. На резной веранде с ляжками балясин появятся грузинские князья с полными рогами и, подкрутив усы, затянут “Сулико”». И еще точно известно, что тогда всегда было лето, и не потому, что семидесятые все никак не желали скончаться в благословенном «застое», а просто каникулы памяти – они такие, любят душевную теплоту, уход и любовное окучивание, словно на школьном огороде во время летней практики. «Казань в июле превращалась в южный городок – легкомысленный, позабывший напрочь, что такое зима. Может её больше не будет, и надо бы продать шубу с малахаем! Извините, а снег, он какой? Вы помните? Неужто похож на пломбир за 19 копеек?»
Как бы там ни было, но, с одной стороны, узнать из этой волшебной книги о живущих в то время людях, пускай даже «по их открытым лицам, как по школьным тетрадкам, легко читается вся монотонная жизнь сельчанина с единственным путешествием – в армию» – и горько, и странно, и легко. С другой стороны, гораздо труднее представить, что подобная роскошь – это все что остается в запасниках «народной» памяти, где жизнь, словно в русской деревне неподалеку от Казани «замерла, как будто бы кончилась». И нет долгих лет советского беспамятства как истока всей нашей дальнейшей амнезии…
Игорь Бондарь‐Терещенко
Дверь в детство
Там ждут меня
Во сне я открыл входную дверь в свой дом на улице Тихомирнова в Казани. Ощутил её вес и вспомнил запах в сенях – сладковатый, пыльный. Деревянные ступени попискивали, как котята, на них всегда были кляксы от коромысла.
Вошёл в свою квартиру, а там окошко распахнуто в сад. Шторка бултыхается. Солнце, пропущенное сквозь осенние листья, заливает мой сладкий сон. Вдруг яблоня‐китайка с шумом осыпалась и золотые шарики запрыгали по земле, освещая сад снизу. Я зажмурился!
Золотые китайки никогда не собирали, считая их мусором, потому что в бахче на окраине Казани наливались райские яблочки – они просвечивали на солнце так, что можно было разглядеть чёрные семечки, застывшие в загустевшем меду, как букашки в янтаре.
В зале для меня накрыт обеденный стол: по‐бабьи повизгивает электросамовар, изумрудно светится крыжовенное варенье, абрикосово – абрикосовое. Стол, в луче солнца, ликует всполохами. Над курицей висит жёлтый ореол жира, варёная морковь бросает на скатерть оранжевые полосы, в небольшой квадратной плошке квадратом Малевича мерцает осетровая икра. С обжигающей горки молодой картошки неумолимо скользит вниз, разрушаясь, куб сливочного масла.
Бабушка нажарила целый тазик пирожков с малиной и накрыла их салфеткой. Её руки в муке, и я уворачиваюсь от объятий. Она что‐то спрашивает, но ответить не могу. Пирожок мешает!
После обеда меня ждал полумрак спальни, где окна запирались ставнями изнутри, на тело накатывали волны стёганого одеяла с узбекским орнаментом, накрывая с головой. Под кроватью слышалось чревоугодное потрескивание запасённых впрок огромных астраханских арбузов, которые в дом затаскивали матросы двухпалубного парохода под названием «Семнадцатый год» (до революции он именовался «Двенадцатый год» в честь Бородинского сражения).
Матросы были в тельняшках, арбузы – тоже. Один выскользнул из потных ладоней и радостно поскакал по ступенькам. На последней подскочил и раскроил себе голову о косяк. Сахарные мозги потекли по стене…
Вне всякого сомнения, «лето» произошло от слова «лепота»! В нём есть и «пот», и «слепота» от безумного солнца и каких‐то сарьяновских красок.
Помню, как сикалки, сделанные из флаконов шампуни «Алсу», весело дырявили июльскую жару, а под вечер во двор важно выходил пожарный на пенсии дядя Миша и резал её струёй из шланга с латунным наконечником. В эти дни, казалось, что ещё немного и в палисадниках завьётся кишмиш, а тыквы в огородах засахарятся дынями. На резной веранде с ляжками балясин появятся грузинские князья с полными рогами и, подкрутив усы, затянут «Сулико».
Казань в июле превращалась в южный городок – легкомысленный, позабывший напрочь, что такое зима. Может её больше не будет, и надо бы продать шубу с малахаем! Извините, а снег, он какой? Вы помните? Неужто похож на пломбир за 19 копеек?
Мороженщица на углу, открывая короб, шарит в леднике, нащупывая заиндевевшие брикеты и вафельные стаканчики. Нарочно тянет, наслаждаясь холодным паром. Красные пальцы у неё в снежке. Она на них дует, отогревая. Кто‐то в очереди шутит: «Ты бы варежки надела. Не то задубеешь!»
Дорога на дачу
Бабушка будила меня часов в шесть. Я завтракал с закрытыми глазами. Мы влезали в полупустой троллейбус у кинотеатра «Победа» и отправлялись на окраину Казани. За окном хмурые дворники подметали солнечные зайчики, загоняя их в совки. Полусонные прохожие отскакивали от хамоватой метлы, которой дяденька в грязном фартуке размахивал как косой, а девушки с визгом пробегали под сверкающими горошинами, вылетающими из шланга.
Выгружались на конечной, ловили попутку – какой‐нибудь пыльный «ЗиЛ», который подбрасывал до поворота. И отсюда по шпалам узкоколейки направлялись к заветной даче. Бабушка тащила пластмассовые корзины со снедью, я – бидон с яйцами. Шли мимо бесконечного забора пивзавода, откуда вырывался на просторы пьяненький ветерок. Спускались на просёлочную дорогу, и там нас иногда подбирала какая‐нибудь телега, бредущая в посёлок.
Мой нос многое помнит. Нет‐нет, да и появится в ноздрях дурманящий запах бензина из кабины грузовика, острый солярочный – от шпал и придорожной травы, сладковатый – от пивных дрожжей, горячий хлебный – от потной лошади. Но вот мы оказывались у голубой калитки садового товарищества. За ней обрывались дорожные запахи и тебя начинали обволакивать сотни всевозможных туманов и ветерков, которые текли из садов гурьбой наперебой…
Я видел, как одни из них вздымаются самоварным дымком к бирюзовому небу, другие стелются по росной траве, третьи виснут на плечах, как пёстрые ленты, и тянутся к нежному горлу. Можно было часами ходить по садовому товариществу и разглядывать носом!
Наконец мы подошли к своей даче. Осталось только отомкнуть амбарный замок…
– Салям‐элейкум! – кричит моя бабушка соседу.
Джапар‐абый1, помешивая черпаком в тазике варенье, поднимает заплаканные от дыма глаза, и машет рукой, подзывая. Она посылает меня к нему с кружкой. Он накладывает тёплую фиолетовую пенку до краёв, и мы с бабушкой пьём чай, макая куски белого пшеничного хлеба в кружку. Губы у нас фиолетовые. Их хочет поцеловать оса.
Цыганский табор
Как‐то на полянке за нашим забором расположился цыганский табор. На ветках сушилось пёстрое бельё, на костре кипел чёрный казанок, дети резвились, как кутята, чуть в сторонке на складном стульчике, как на троне, восседал седой цыган в широкополой шляпе и пускал дымок. Он наблюдал как бы со стороны за происходящим, а когда что‐то говорил, то его рот начинал сверкать золотом. Все замирали и слушали. Стреноженный конь шевелил ушами. У женщин даже монетки в косах переставали звенеть.