Поэтический язык Иосифа Бродского - страница 13



Я родился и вырос в балтийских болотах, подле
серых цинковых волн, всегда набегавших по две,
и отсюда – все рифмы, отсюда тот блеклый голос,
вьющийся между ними, как мокрый волос
(«Я родился и вырос в балтийских болотах, подле…». 1975. III:131).

Морской шум, он же шум времени – это сама речь:

Выбрасывая на берег словарь,
злоречьем торжествуя над удушьем,
пусть море осаждает календарь
со всех сторон: минувшим и грядущим
(«Сонет». 1964. II: 80);
Море, мадам, это чья-то речь
‹…›
я нахлебался и речью полн…
‹…›
Меня вспоминайте при виде волн!
‹…›
…что парная рифма нам даст, то ей
мы возвращаем под видом дней
(«Письмо в бутылке». 1964. III: 74);
живу в Голландии уже гораздо дольше,
чем волны местные, катящиеся вдаль
без адреса. Как эти строки
(«Голландия есть плоская страна». 1993. IV: 136).

Общеязыковая основа сближения волн с рифмами – употребление слова волны как термина акустики (с соответствующим графическим изображением), перенесение образа волн – как водяных, так и звуковых – в сферу эмоций[37]: волноваться; настроиться на одну волну[38]. Конечно, здесь актуально и созвучие река – речь, традиционно смыслообразующее в поэзии[39].

В стихах Мандельштама раздвоенность сознания приводит к появлению темы Пушкина одновременно в двух планах – явном и скрытом. Поэт слышит, как один из конвоиров читает другим стихи Пушкина[40], и это фиксируется в строках

Чтобы Пушкина чудный товар не пошел по рукам дармоедов,
Грамотеет в шинелях с наганами племя пушкиноведов[41]

Для Бродского, осужденного за тунеядство, слово дармоедов – не пустой звук. Славные ребята из ГПУ «грамотели» именно для того, чтобы Пушкин не достался таким, как Бродский, и Мандельштам как будто предвидит эту ситуацию.

Так как сон был старше, чем слух, пушкинская тема воплощается в мечте о синем море пушкинских сказок[42]. Слова на игольное только ушко, довольно странные для образа моря, имеют не только фразеологический подтекст библейского происхождения[43], но и пушкинский, в котором глубоко спрятана тема Петербурга. И здесь придется вернуться к фразе, начинающей первую и вторую строфы. – День стоял о пяти головах.

Можно предположить, что предметная основа этой метафоры – Спасская башня Кремля с пятиконечной звездой над часами. Это эмблема, утверждавшая одну из главных советских мифологем: главные часы государства должны определять ход времени во всем пространстве. Мандельштам, вовлеченный в миф, развивает его, давая образ самого времени как пятиглавого чудовища. Но при этом в тексте Спасской башне противопоставляется шпиль Адмиралтейства: у Пушкина – Адмиралтейская игла. Строка Чтобы двойка конвойного времени парусами неслась хорошо обычно принимается за неточность или поэтическую вольность, поскольку двойкой называется не парусное судно, а гребная лодка. Но эта строка более реалистична, чем кажется. Адмиралтейство в Петербурге, как и Спасская башня в Москве, – архитектурный символ города, главная башня с часами. Но над часами Адмиралтейства находится не пятиконечная звезда, а шпиль с парусным корабликом-флюгером. Стрелки любых часов похожи на два поднятых весла, паруса же являются деталью Адмиралтейской иглы, эмблемы Петербурга. При таком толковании образа становится понятно, что слова конвойного времени означают насилие над временем, а освобождение времени связывается с той культурной мифологемой Петербурга, которая основана прежде всего на пушкинских текстах. Система образов, связанных с Адмиралтейством, представлена во многих стихах Мандельштама о Петербурге, но более всего в стихотворении 1913 г. «Адмиралтейство». В нем есть и