Полёт японского журавля. Я русский - страница 10



Все вещи, которыми им удалось разжиться, хранились в вещмешке, там была посуда, мыло, полотенце, иголка с нитками, рукавицы. Без этого мешка пришлось бы туго. Из-за холода, ходить в бараке приходилось в телогрейках, шапки снимали только когда умывались. Каждое утро и вечер их выстраивали вдоль узкого прохода и проверяли, сверяя всех по списку. В числе проверяющих был и медработник, который по своему усмотрению слушал лёгкие в особый прибор, заставляя того или иного заключённого задирать куртку и глубоко дышать, заглядывал в зрачки, смотрел у кого есть вши или чесотка. Тех, у кого была чесотка, сразу изолировали в специальный корпус.

В бараке они быстро привыкли к языку, особенно Синтаро, через месяц он уже мог сносно объясняться с другими заключёнными. Когда кого-то увозили, Синтаро думал: ну вот, сегодня и их увезут, это точно. Но проходил день, потом другой, и так тянулись дни, которым они потеряли счёт. Это было хуже всего – чего-то ждать. Иногда их забирали на работы в порт разгружать баржи. Там их кормили из полевой кухни горячей кашей. В порту было холодно, но свежий колючий ветер и работа снимали тоску и заставляли бороться за жизнь. Большинство тех, кто находился рядом, оказавшись вне барака, преображались: люди забывали о положении, в котором оказались: о несправедливости и безысходности, они помогали друг другу, жили и радовались каждому мгновению. Когда друзья возвращались в барак обессиленными и голодными, то, к своему удивлению, видели, как знакомые радушно встречали их, хлопали по плечам и что-то рассказывали, никто не трогал их вещей, и не занимал места. Незаметно друзья стали привыкать к новой обстановке, Изаму всё время был в компаниях, находя себе каждый день новых друзей, он с удовольствием играл в домино, карты, хотя, эта игра была почему-то запрещена. Синтаро больше наблюдал со стороны, ему очень нравилось, когда кто-то играл на музыкальных инструментах, оказалось, что среди заключённых было много музыкантов. Синтаро даже удивился тому, что русский народ так любит музыку. Когда звучала гармонь или балалайка, то вокруг сразу собирался народ, люди оживали, глаза их наполнялись светом, они подпевали, а иногда даже плясали. Однажды и Синтаро завлекли в танец. Его втянула в круг немолодая женщина с приятным и открытым лицом. Они захватывали колечками рук друг друга и кружили, всё время меняя направление вращения. Люди вокруг смеялись и хлопали в ладоши, кто-то весело подсвистывал. Танец показался Синтаро смешным и нелепым, но после него было тепло и весело на душе. Хозяин гармони, его звали Сашка, молодой симпатичный парень, показал, как надо играть, и к вечеру Синтаро уже тянул меха старинной русской гармошки, освоив простую мелодию.

Сашка рассказал Синтаро, что на самом деле представляла «транзитка». Сюда приходили железнодорожные эшелоны со всей страны, собирая в каждом городе осуждённых. Здесь их сортировали и отправляли дальше на север, но уже морем, в далёкий Магадан, и даже дальше, на край света, на Чукотку. Синтаро и представить не мог, что Россия такая огромная, и что где-то на севере можно жить. Но в данном случае людям приходилось не просто жить, а выживать в неволе, терпя и голод, и холод, и что самое страшное – унижение. Синтаро было жалко тех людей, которых забирали, поскольку он уже успевал привыкнуть к ним, многие отвечали взаимностью и тоже, расставаясь, переживали, а иногда и плакали. Он никак не мог поверить в то, что все они преступники. Это были обычные люди, и лишь немногие, кого окружающие называли уголовниками или «урками», выделялись из этой массы татуировками на руках и развязной речью. Но и с ними можно было о чём–то разговаривать. Люди рассказывали о свое прошлой жизни, о том, за что они попали в это злосчастное место. Для Синтаро было открытием, когда он узнал, что за кражу с поля обычных огурцов, которые ничего не стоили, человека наказывали иногда десятью годами исправительных работ в лагере, и в то же время за убийство человека могли осудить всего на четыре года. Когда он поделился этим открытием с другом, Изаму лишь усмехнулся: – Меня уже давно ничего не удивляет.