Полное собрание сочинений. Том 14. Война и мир. Черновые редакции и варианты. Часть вторая - страница 50



– Что, мусью, видно, русский соус кисел, француз набил оскомину,[513] – подхватил шутку кучера приказный. Pierre посмотрел, покачал головой, сморщился[514] и, повернувшись, пошел назад к дрожкам,[515] и решил, что он не может больше оставаться в Москве и едет к армии.

Растопчин был занят и через адъютанта выслал сказать, что очень хорошо. Pierre поехал домой и оставил приказание своему всезнающему, всемогущему, умнейшему и известному всей Москве дворецкому Евстратовичу о том, что он в ночь поедет в Татаринову к войску.[516] <И дворецкий всё вспомнил и обо всем распорядился. Он старого Безухого берейтора послал с подводой и лошадьми верховыми вперед, а графу была готова коляска и выслана подстава.>

К утру 25, никому не сказавшись, Pierre выехал и приехал к вечеру к войскам[517] в дрожках на подставных. Лошади его ждали в Князькове. Князьково было полно войсками и до половины разрушено.[518] По дороге у офицеров Pierre узнал, что он выехал в самое время и что нынче или завтра[519] должно было быть генеральное сражение. «Ну что ж делать? Ведь я этого хотел, – сказал сам себе Pierre, – теперь – кончено».

У разломанных ворот стояла его подвода с кучером, берейтором и верховыми лошадьми. Pierre было проехал своих, но берейтор,[520] узнав, окликнул его, и Pierre обрадовался, увидав свои знакомые лица после бесчисленного количества чужих солдатских лиц, которые он[521] видел дорогой.[522]

Берейтор с лошадьми и повозкой[523] стоял в середине пехотного полка.[524]

Для того, чтобы иметь менее обращающий на себя общее внимание вид, Pierre намерен был в Князькове переодеться в[525] ополченский мундир своего полка, но, когда он подъехал к своим (переодеваться надо было тут, на воздухе), на глазах солдат и офицеров, удивленно смотревших на[526] его пуховую белую шляпу и толстое тело во фраке, он раздумал.[527] Он отказался также от чая, который приготовил ему берейтор и на который с завистью смотрели офицеры.[528] Pierre торопился скорее ехать. Чем дальше он отъезжал от Москвы и чем глубже погружался в это море войск, тем больше им овладевало беспокойство. Он боялся и сражения, которое должно было быть, и еще более боялся того, что опоздает к этому сражению.

Берейтор привел двух лошадей. Одну рыжую, энглизированную, другого вороного жеребца.[529] Pierre давно не ездил верхом, и ему жутко было влезать на лошадь. Он[530] спросил, какая посмирнее. Берейтор задумался.

– Эта мягче, ваше сиятельство.[531]

Pierre выбрал ту, которая была помягче, и, когда ему ее подвели, он, робко оглядываясь – не смеется ли кто над ним – он схватился за гриву с такой энергией и усилием, как будто он ни за что в мире не выпустит эту гриву, и влез, желая поправить очки и не в силах отнять руки от седла и поводьев. Берейтор неодобрительно посмотрел на[532] согнутые ноги[533] и пригнутое к луке огромное тело своего графа[534] и, сев на свою лошадь, приготовился сопутствовать.

– Нет, не надо,[535] оставайся, я один, – прошамкал Pierre. Во-первых, ему не хотелось иметь сзади себя этот укоризненный взгляд на свою посадку, а во-вторых, не подвергать берейтора тем опасностям, которым он[536] намерен был подвергать себя.[537]

Закусив губу и пригнувшись наперед, Pierre ударил обоими каблуками по пахам лошади, этими же каблуками уцепился за лошадь, натянул и дернул неровно на сторону взятыми поводьями и, не отпуская гриву, пустился по дороге неровным галопом, предавая свою душу богу.