Понедельник. №8 - страница 4



Годы-миражи…

Вокруг были интереснейшие люди, так что уже стал страшиться освобождения, новой, неизвестной жизни, в которой он никто и ничто.

И случилось событие исключительной важности: в ночь с 16 на 17 апреля 1965 года, на 29-м году жизни, заключенный Илья Бокштейн написал первые стихи – двадцать три коротеньких стихотворения, буквально по две, четыре, самое большее – восемь строк. Потом все забраковал. Оставил две строчки:

Скрипнула дверь. На пороге
обнял меня ночной ветер.

Потом дополнил:

Черная даль чуть светится
веером недотроги
озером у дорр-ооги.

Или, например, вот такое:

Где ты уснула?
Я могилу раскапывать стал.
Муравьи мне навстречу полезли.

О Боже! Дай мужества! Бездна открывала ему свои глубины…


Из лагеря вышел с характеристикой: «За время пребывания в заключении Бокштейн на путь исправления не стал, не осуждает своего поступка, считает, что осужден несправедливо…»

А. Радыгин пишет:

«Есть в лагерях некий ритуал: когда арестант выходит на свободу, надо попытаться, если арестант рассеян, запуган или безволен, заставить его пожать „на прощание“ руку кому-нибудь из тюремщиков, да так, чтоб все видели! Илюша Бокштейн был безобидным, незлобивым и безмерно рассеянным человеком, и, когда он выходил из зоны, начальство поручило именно Иоффе (все-таки „земляк“! ) вырвать у него рукопожатие. Толпа провожающих и кучка начальства замерли, когда Иоффе, улыбаясь, с протянутой рукой двинулся к Илюше. Бокштейн поднял недоумевающий рассеянный блеск своих могучих диоптрий: „Руку? Вам? Вы… предатель еврейского народа!“ И пошел сквозь ворота под торжествующий вой как евреев, так и антисемитов…»


После новых приключений, добровольной отсидки в психушке (чтобы собраться с силами – минимум слов, максимум идей) в душный летний день он снова оказался в любимой Москве.

Вот она – дома, церкви, башенки, каждую готов был обнять… Истина – в красоте, а поэзия – родной язык всей человеческой расы! – так думал вольноотпущенник Илья Бокштейн…

Какое-то время он ходил в литобъединение «Магистраль», потом в «Спектр», нечто вроде салона на частной квартире. Туда его приняли заочно. Руководитель, Ефим Друц, прочёл:

Я – еврей.
Не мадонной рожден,
Не к кресту пригвожден,
И тоски мне не выразить всей.
Цепи рода во мне,
Скорбь народа во мне,
Я застыл у безмолвных дверей.

Постановили: «Автора семистрочной поэмы принять заочно».

А он буквально пропадал в Библиотеке иностранной литературы. Открывал наугад словари и «каждый день смотрел по три слова: из французского, итальянского, испанского, немецкого», потом листал энциклопедии, особенно пристрастился к французской и итальянской.

В поэзии его интересовал русский авангард, поиски созвучий. Никакая объективная ситуация не привлекала, направлял только собственный вкус. В конце концов каждый имеет право не только на свои несчастья…

Наконец, пришло время менять Библиотеку иностранной литературы на Израиль. Какое-то время склонялся в пользу библиотеки.

Всё же пошел в ОВИР, не имея даже вызова. Отказали.

Но что-то подталкивало, какое-то внутреннее чувство, да и болезнь обострялась: «Стой, ни с места, рядом – бездна. Покорись – иначе баста. Пропадешь, и я, как бастард, Въехал в нищую, несчастную страну»…

Александр Карабчиевский


Целесообразно и своевременно

Речь, произнесенная на презентации альманаха «Понедельник» в Российском культурном центре в Тель-Авиве

Дорогие соотечественники!