Посиделки на Дмитровке. Выпуск десятый - страница 12
Так не кощунственно ли мне, твари, живой даром дерева, возжелать стать им самим, да ещё вспомнив при этом, может, самого величественного из всей его родни? Но пусть не таким, как он, не им, а стать хоть одним из его братьев…
***
Кстати, само желание это – превратиться в дерево – пришло вовсе не тогда, в Гарме. В саду маленькой под камышовой крышей школы, где сначала приютил нас учитель со своими четырнадцатью детьми, а уж потом – орех… Его тёмный парус над садом мы увидели ещё издали.
Нет, это пришло не тогда. Годы и расстояния отделили ту ночь под орехом от часа, когда жизнь дерева показалась завидной, когда пришло время сравнить и пожелать его доли. Вовсе не потому, что жизнь стала нестерпимой, а как раз наоборот. На мгновение летучее – что значат две недели? – жизнь вошла в покойный залив или тихую протоку. Волна «бочку вынесла легонько и отхлынула тихонько». И человек (это был всё тот же я) опомнился сидящим, правда, не в бочке, а на удобном надувном матраце, складывавшемся в кресло с высокой спинкой. Это кресло само по себе заставляло того, кто сидел в нём, принять самую удобную и экономичную позу, напоминающую позу младенца в материнской утробе или космонавта в минуты старта: колени приближены к груди, спину по всей её длине в любой точке поддерживает упругая опора. А на приподнятых коленях так удобно расположить пюпитр: книгу, журнал в твёрдой обложке или тетрадь; и на этот пюпитр ложился лист бумаги…
Справа и слева от матраца возвышались кулисы ровно подстриженных кустов акации, недалеко сзади стоял дощатый сарай, а прямо перед сидящим – дача, деревянный дом, похожий на обыкновенную деревенскую избу. От дома к сараю вела узкая асфальтовая полоска, а всё основное пространство двора беспорядочно заросло травой и деревьями: берёзой, осиной, ольхой, рябинами.
Кусты акации и жимолости отгораживали зелёной изгородью дом и двор от аллеи, ведущей к другим дачам. Но в те две недели никого не осталось во всём немалом посёлке казённых дач. Да и не полагалось быть никому в это время. Человеку с надувным матрацем разрешили в виде исключения: он был один, и сторожа с ним смирились.
Лето стояло насквозь мокрое, и сентябрь: ясный, солнечный тихий, – выпал как награда за терпение. Солнце, всё лето отдыхавшее за облаками и тучами, выглядело свежим, как весной, и деревья, мытые-перемытые дождями, юно блестели листвой.
Однако пора настоящего тепла всё равно миновала, от долгого сидения в тени становилось зябко. И человек на своём матраце-кресле поворачивался, как подсолнух, за солнцем, ища его тепла, двигаясь по дорожке то ближе к левой кулисе кустов, то к правой. И это движение, подчинённое ходу солнца, было таким же незаметным и нетревожным, как движение ветвей и шелест окружающих деревьев. Оно не пугало даже птиц. Видимо, их не беспокоило и похрустывание белых листов бумаги, когда человек брал их из чистой стопки справа от себя или клал исписанными в стопку слева, ни яркое их свечение среди зелёной травы.
Впрочем, сначала птиц не было видно. Они появились, спустя дня два-три, видимо, привыкнув к одной и той же позе человека, к одним и тем же немногим его движениям, к постоянству его жизни здесь, во дворе.
Скоро птицы совсем освоились. Синицы, усевшись на низкие, вровень с плечами пишущего, ветки кустов, свешивались вниз, вытянув короткие шейки, следили, как движется перо по бумаге. Насмотревшись, улетали. Обедали чем-то невидимым, что находили на листьях, в их пазухах, гонялись друг за другом.