Последний колдун - страница 24
– Ну отчего же. Пока не скис, так надо.
Помощник Щекана (мужику за пятьдесят) только взглянул в их сторону и смолчал, занятый столь благоговейной значительной работой, но рука над стаканом невольно дрогнула и зависла в нерешительности – видно, в душе его схватились гостеприимство и крайнее желание закруглить трапезу в одиночестве. Да и то рассудить: при службе люди, при работе, и чужому-то человеку вылезать на глаза в таком состоянии совсем уж не тоже, а тем более распивать с ним.
– Это что за хмырь? – кивнул Саня в его сторону и, не ожидая ответа, присел на корточки подле. – Ну-ка, папахен, подвинь мослы.
Тот послушно уступил место посуше и только шмурыгнул свекольным носом. Видно, что-то в организме сдало, нарушилось, и нос чудовищно разбух и уродливо запрыщавел.
– Ну и рубильник, ну и клюв. На пятерых делан, одному достался. Слышь, куманек, совет бесплатный. – Коричневый мужик покорно смотрел Сане в рот. – В замочную скважину больше не подглядывай, а шнобель свой сдай в Кунсткамеру за пятерку.
– Чего, чего? – весело переспросил Вася Щекан.
– В Кунсткамеру, говорю, принимают. Есть такой музеум у нас в Ленинграде. Там всякие уродцы в спирте. – И уже заворожил Саня, завлек людей, и, пока молол чепуховину, у того заветренного мужичонки из-под локтя стакан неприметно стянул: и не успели глазом моргнуть рыбнадзоровцы, как зубами вцепился в граненое стекло и, не придерживая рукою, вылил водку в горло.
– В Ленинграде все так? – с ленивой угрозой укорил Щекан, и не понять было, то ли за товарища своего собрался обидеться, то ли фокусу удивлен. Но заводиться, шуметь пьяно он не стал и даже голову не оторвал от ладони. Нынче добродушно настроен старший инспектор: утром вырвался от семьи, а впереди до следующего красного листка целая неделя дикой бродяжей жизни возле костерка, иль под еловым выворотнем, иль посреди воды на утлой посудине день за днем, когда от долгого бдения грудь выстудит, виски заломит и глаза опухнут и затекут от бинокля. Сейчас вот хорошо выпьет, а после падет в лодку и где-нибудь вдали от деревни вылежится в стогу, сам себе бог и судия, а после душу настроит на работу, закаменит ее, постоянную жалость затворит засовами: ведь на службе человек, на зарплате – так лови, добывай браконьера из самого тайного схорона. Чем больше поймал, тем виднее служба. А реки две, и обе по двести верст, и десяток деревень по берегам, и каждому поселянину, выросшему на рыбе, хочется обсосать семужье перышко, закатать в кулебяку леща иль сиговое звено, заварить ушицу из свежины.
– Ты зря так, Вася. – Ловко выудил Саня из плаща бутылку и с прихлопом поставил перед Щеканом. – Я, Вася, не из скобарей – из чужих рук не питок. – Уже обиженным притворялся, развалистые брови нагнетал на глаза, но дуться не умел Саня, не из той породы человек. – Работка, смотрю, у вас хлебная. Никто над тобой не стоит, шею не пилят. Возьму вот и намылюсь к вам.
– Сначала портков наготовь...
– Чей такой шебутной? – впервые открыл рот заветренный мужик.
– А Парани Москвы, – ответил за Саню Щекан.
– То и гляжу, что навроде бы Паранин. Такой же говорко́й. А это брат егов, што ли, такой совестливый?
– Ну...
– Совесть-то, дядя Егор, еще из люльки у меня украли, – криво усмехнулся Степушка. Вышел он из дому простоволосый, в одном пиджаке, а сейчас хмель угас, и стало парню знобко. Ссутулился рядом с братом на корточках, будто несчастный куличок-травничок, до боли растирая ладонями лицо, силился душевно как-то слиться с компанейскими мужиками. Порой словно бы отстранялся Степушка от самого себя и тогда удивлялся, отчего сидит здесь, у реки, а не в горенке-боковушке возле Любы, где в самую пору только и быть ему.