Повесть о безымянном духе и черной матушке - страница 22



Заговорил он. Спрашивает: скажи, есть ли сны в твоей долине? Или же вся она сон? Гипнос и Танатос – братья, но в чем крепче они: в любви к друг другу или в ненависти? Не изгнал ли суровый Танатос легкокрылые сны из твоей вонючей долины?

Молча я стоял. Что ему отвечу? Здесь все сон и нет сна. Сновидение без сна, греза наяву. Сонная, изменчивая явь. Молчал я. Слезы ронял на нас белый кипарис. Узки были врата, в которых мы столкнулись с посланцем жизни.

И он сказал: как капнуло последней каплей мое детство, оскудели мои сны. Не стало в них буйства и бесстыдных желаний. Обжилась в них дневная скука. И ничего он больше не сказал. Не стал рассказывать свои сны, видно, запустевшие, как моя долина. Где бесстыдные страсти не могучие деревья: их пригнуло к земле. Стали они хилыми и больными, как вон тот гнилой подлесок.

Тут тихо стало в моем Лимбе. И травы не шуршали. И деревья не стучали ветками. И канула глава семнадцатая. Началась другая.


Глава 18


И сказал я ему: а любовно ли ты творил тот мир – творенье в творении? Так ведь бездонны там, у вас небеса, и они полны до краев любовью. Здесь-то что мне полюбить – хилый тот перелесок? облезлую волчицу? ангела, скрывающего от меня узкие врата? Ведь и вошел ты в тот мир, не как я в свой, а любовью родных душ. Любовно ли был сотворен сотворенный тобою мир? Или творился он холодно, не любовью, а жалостью только порой. И не к миру жалостью, а к одному себе.

И он сказал о своем: движением тела мог проникнуть я в будущее, мирским жестом – ни силами ума, ни души. И, помолчав, потом он заговорил дальше: только сотворил я мир, любовью ли, жалостью, как он стал мне непослушен. Творил я его своими детскими страстями, куда подмешана и любовь. Но сотворенное страстями, послушается ли ума?

Своим умом я хотел выдумать счастливый мир, светлый мир детства. Но кропотливо созданное, еще отчаянней тянет развеять в прах, как сгусток своей муки. Ох, друг мой единственный, как невыносима скука творенья! Только предсмертность каждого мига давала мне силы жить. Вот и он о смерти, подумал я. Кто же скажет мне о жизни? Не разменивают ли они попросту в том мире великую смерть – черную смерть души, долину, осененную крылом Танатоса, на мелкую разменную монету?

Спросил я его: надо ли мне идти встреч жизни? Пройду я весь путь, как корабль, идущий против ветра, прочитаю первую главу последней. Что написано в первой главе, скажи, друг мой единственный, посланец жизни?

И он сказал: первая страница чиста, как первый вздох. Первая страница и пишется последней.

И тут иссякла восемнадцатая глава. Началась девятнадцатая.


Глава 19


Как пара шаманов били мы в свои бубны. Подпевал нам гнилой перелесок. Подвывала волчица, пришедшая из своей чащи к водопою напиться из реки Забвения. Столкнулись мы с посланцем жизни в узких вратах, и не разойтись нам вовек, ведь ни один не посторонится. Нахлестнули друг на друга два пенных вала и замерли окаменевшей бурей.

Вот я расскажу тебе, единственный мой друг, страшную сказку, мой мертвый сон, сон без движения и без исхода, который можно исходить из конца в конец. И он не имеет развязки. Он не символ чего-то, он – всему основа, и все иное – лишь его метафора.

Тогда, ты помнишь, пролилась на меня кровь отрока. Проникла капелька сквозь поры камня к самой его сердцевине. Сохранил, сберег камень капельку живой крови. Напитала она мою сонную жизнь. Стал алкать крови угрюмый камень. И жизнь того отца стала моей воле подвластна, причастна моей вечности и зависима от нее.