Повесть о безымянном духе и черной матушке - страница 30



То было, как снесенное нами яйцо. Высиживали мы его, присев на уступы в сумерках. Крупное было яичко, как страусиное. И билась жизнь в белом яйце, жило там время. Время трагедий и сладкой боли. Жили там все времена. Ведь смахивали мы с небес пылинку тяжести каждым махом своих крыльев. Вот и скопилась жизнь во времени, а небеса остались вовсе чисты.

Проклюнулось время из яйца острым своим клювиком. И вышел оттуда темный туман. Поднялась пыльная буря. Солнце стало красным, жарким стало, так что обжигало перья. А потом осела пыль. Глядь, уж нет внизу ни цветов, ни трав. Стала внизу пустыня. И Божий гнев над ней витал. И тут уж конец главе тридцатой. Началась тридцать первая глава.


Глава 31


А птенец тот совсем уж расколупал скорлупку. Вышел он из яйца, не нелеп и страшен. Когти у него остры, а клюв железный. Разлетелись от него уж дети воздуха кто куда. Одни упорхнули в дальние выси. Это из самых легкокрылых, любимейших мной. Другие далеко не улетали, отпорхнув в сторонку, подальше, и уселись на гребне бархана. И я был среди тех.

И сказал я: невесть где рождается зыбь прошлого, и маленькие волны все накатывают на то, что сейчас. Битва прошлого и настоящего – она и есть музыка мира. И сказав так, я сам своих слов не понял.

А пока вот что, было: сиял над пустыней Божий гнев. Усохли мы все от жара и почернели. Стали носиться над песками с тревожным визгом, как летучие мыши.

И руки наши окрепли, и ноги. Напали мы на птенца. Тот отбивался своим железным клювом. Но мы все равно его до конца расковыряли. А затем унесли каждый свою частицу и зарыли в песок. Зарыл и я. А место пометили крестом из прутиков. И потом полил из слезного пруда. Того, к кому слетались мы прежними сынами воздуха, перед долгими здешними сумерками, чтоб напиться горечи. Потом зацвел тот крест.

И тут капнула глава тридцать первая последней слезинкой. Началась тридцать вторая глава.


Глава 32


И я сказал: потом разбрелись по пустыне сыны воздуха. Разбрелись они ногами, не на крыльях улетели. Ведь одолела их бескрылость. Но даже была и приятна обретенная тяжесть. Только, случалось, во сне мы вверх взмывали. Ведь в пустыне нашей ночей было вдоволь.

Избрали мы для жизни пустыню – горький плод нашей утаенной тоски. Она мала была на земле, та пустыня, горстка песка. А вокруг нее простиралась наша тоска разнообразно и красиво. Торжественно даже. В горы и океаны, в равнины и степи она обратилась. Но ветер налетел на пустыню. Песок разносил повсюду. И ко всему была примешена частица пустынной горечи. А морях вода была горька, как небесная слеза.

Я ж носился над пустыней, как дух ее. Упивался я новой своей свободой и торжествующим отчаяньем. Смерть познав и воздушную вечную жизнь, я обрел времена, и были они мне сладки. Я от каждого пустыню берег. И так прошли века.

И вот как-то увидел я человека, раскинувшего свои пестрые шатры прямо на границе моих просторов, моего победного одиночества. Вот явился он, сын века сего, а искони он враг детям воздуха. Посягнул он на горький плод моей пустыни, век длившейся моей смерти и жизни моей, длившейся век. Странно он был похож на собеседника моей смерти. И, как тот, лезет в самую сердцевину моего отчаянья.

И приступил я к нему. И тот отпрянул от меня в страхе. Видно, так дик был и неукрощен мой пустынный облик. Пал он на песок ниц и голову прикрыл шелковым покрывалом. И сказал я ему: зачем тебе, человек мира сего, моя пустыня – чаша, полная горьких моих страстей? Отцеженный мрак темной моей смерти и светлой жизни? Так спросил я его и сказал: мной, а не тобой она выстрадана. Сколько витал я в легких высях, сколько жил в угрюмом камне. Нахлебался я вдоволь свободы – и верха, и подземелья. И вот выстрадал я свободу.