Повесть послехронных лет - страница 12



– Туу-суйсь!

С полминуты в стенках менялись местами: перепутались в ряду, чтобы потом ни у кого не было личной обиды. И заново приняли стойки каратэ.

Камса, ухватив мизинец, завёл руку мне за спину – пальцы коснулись силумина, горячего от близкого жара из камина. «Нет! Упаси меня, Господи», – переполошился я: фельдшер подверг меня соблазну вооружиться-таки кочергой.


Лебедько заревел – погасла четвёртая последняя плошка.

Теперь трапезная освещалась только пламенем в камине. Моя, Батюшки, Селезня и Камсы огромные тени плясали по стене и потолку помещения.

– Братишки, – вяло, без всякой надежды что послушают, просил фельдшер солдат, – умоляю, не бейте в лицо: одни зубы проглотят, другие кулаки порвут, а у меня, ни слабительного, ни бинтов нет. Разве что, помочусь на раны, если киселя испью вдосталь. Просите председателя и кашевара.

– То-овсь!

И тут…

– Стоять!! Вашу мать! Всем смотреть на меня!

Кричал истопник Чон Ли. На чисто русском, без акцента.

Плошки вдруг вспыхнули – разом, сами по себе – и все увидели силуэт китайца в проёме кухонной двери. Росток с ноготок, руки, ноги, шея тонюсенькие – китайчонок-хиляк. Заурядным китайским бойцом ушу, ни как борцом японского сумо, не назовёшь. Чуть только ткни мизинцем, повалится с ног… Посчитали бы так, если бы не предстал хиляк в боевой стойке мастера единоборств, стиля никому из присутствующих неведомого – очень выразительного.

– Китаец? – не признал сразу истопника японец Тонна.

– Истопник, – выкрикнул второй из братьев.

– Чон, – вторил третий.

– Ли, – уточнил четвёртый.

– Однако! – заключил Хромой, их звеньевой.

Чон поднял голову – по капе торчащей в разверзлом обхвате губ загуляли отблески от огня плошек.

Раз. Пропала вдруг капа! Нет капы, только два заячьих зуба во рту обнажились, торчат. «Вот оно, – втемяшилось мне в голову – началось, соглядатай подключился, снимает». Камера в щербине меж резцов. А возможно, в пуговице лейтенантского кителя. Скорее всего, соглядатаем назначен был Комиссаров (в гарнизоне с довольствия снят), но в пьяном угаре камеру предусмотрительно сплавил от греха.

Два. Пропали и зубы! Нет зубов, щерится пустым ртом, дёснами голыми без протеза. «Точно, камера в пуговице», – польстил я себе за догадку.

– Шнял капу и п-отеж! – поразился кто-то.

– Снял капу и протез! – машинально перевёл мне Батюшка и мелко часто закрестился.

– Как снял? – дивился Камса за спиной. – Да не, проглотил!

– Чонка, ты чо?! Белены объелся? – смеялся судорожно Селезень.

– Это он серьёзно? Один против тридцати? – подивился кто-то из салаг.

– Это он серьёзно, – предостерёг кто-то из дедов.

– Бой!! – запоздало, не в жилу скомандовал Кобзон. Он китайца у себя за спиной не видел, ни чего не слышал, ни кого не слушал – усердно искал свою ложку: назад отклонившись, осматривал икры ног солдат в надежде увидеть у кого за отворотом голенища сапога не одну, а две ложки.

Чон с порога выпрыгнул из бот – чуть вперёд. Выбросил из кулаков указательные пальцы и вывел ими в воздухе фигуры: у живота – круги, у груди – квадраты, перед лицом – треугольники, над головой – кресты. Глубоко вдохнул и издал гортанный звук – не устрашающий, схожий с перепалкой тетеревов на токовище. Пугало другое: щёлочки глаз японско-китайского разреза – их выражение неотвратимого ужаса с безысходно-губительной угрозой.

Спецназовцы застыли: деды в позициях мастеров айкидо, салаги в стойках юных монахов владеющих приёмами каратэ. Камса затих, Хлеб замолк. Тишину нарушал один каптенармус – безудержно пердел. Нет, не от испуга и замешательства, от решительности, наконец-то, начать заваруху. Бывало в тире на татами этим демонстрировал своё презрение к сопернику. «Оклемался, бычара».