Приключения сомнамбулы. Том 2 - страница 25
А этот Фай… – повесил трубку и заглянул в бумажку, – этот Файервассер пока не перегорел, пусть посидит.
Остап Степанович ослабил узел галстука, подошёл к окну.
Небо темнело, гасило голубизну окон.
Безобидные облачка быстро срастались в чёрные тучи с ярко распушенными солнцем краями, с почти равными просветами тучи спешили друг за дружкой, к заливу. И налетал слепой ливень, следом – весёлой полосой – свет, и синькою загорались лужи, воздух вспыхивал влажным зелёным блеском, пёстрым колыханьем зонтов, и Соснин шагал, шагал, отсчитывая линии, по Большому проспекту, но опять настигала чёрная набухшая полоса, опорожнялась: небо обрушивалось потопом. Оставалось прижиматься к фасаду под спасительным эркером, слушать ропот побитой листвы, машинально смотреть на то, как смываются с асфальта к решёткам ливнёвки белые, точно рыбья чешуя, лепестки. А мимо шумно падала завеса воды, которую раскачивал, окатывая брызгами, ветер, и, радуясь необузданности световых и цветоносных контрастов, Соснин всё же поругивал преждевременную репетицию осени.
Промок, продрог – эркеры не спасали от дождя с ветром.
Напустив лужицы, сушились купола зонтов, под вешалкой – сапоги-чулки, как отстёгнутые протезы; наплыв гостей.
– Завидую тебе, Толенька, белой завистью, смерть как по морю скучаю, – долетали распевные стенания Милки.
– Да, солнце печёт, маки отпылали у Карадага, но вода в бухтах холодная.
– А нас дожди замучили, неделю хлещут и хлещут, холодина жуткая, видел? – ладожский лёд в июне.
Махнул расчёской, одёрнул мешковатый пиджак.
Вот и Толенька собственной персоной.
Загорелый, с искристым взором, плечиком грациозно упёрся в дверной косяк; чёрный облегающий свитер, узкие брючки в рубчик.
– Чего-нибудь покрепче?
Протянул веточку черёмухи хозяйке дома, взял рюмку с водкой, обогнул могучий пилон в центре комнаты – сросшиеся спинами, заваленные до потолка старыми холстами шкафы, платяной и книжный.
Картина пронзила взглядом гипнотизёра.
Изображение, мгновенно отпечатавшись на сетчатке, разносилось кровью, биотоками, нервными импульсами; покорился внушению, как если бы знал уже что ещё увидит, развёртывая внезапное, словно обморок, переживание.
– Валерки не будет, слышали? Променял нашу тёплую компашку на ледяное созвездие филологических знаменитостей, – сетовал Шанский; знал уже…
– И слава богам, не хватало вечер на ваш заунывный дуэт потратить, – порадовалась Людочка, а Таточка скорбно поджала губки, она-то ждала Валерку… вздыбились пушинки на вязаной кофточке.
– Почему на дуэт, не на трио? – с обидчивой наигранностью грохнул за шкафом Бызов, – меня, баса-полемиста, списали? Ну-у, без Валерки мы с Толькой как раз дуэтом и запоём, гарантирую. Гошка Забель кивает. – Где пропадал? Художник встаёт. – Заждались. Шанский плечиком пожимает. – Едва налили, пришёл на запах. И московский теоретик улыбается из угла, худой рукой с зажжённой сигаретой помахивает, мол, не выбраться, и, взметнув огненные патлы, Милка шумно раздвигает стулья, протискивается обниматься – не виделись целую вечность; чуть раскосые сверкающие серо-голубые глаза, горящие веснушки, хотя и зашпаклёванные слегка крем-пудрой.
– Планы выражения и содержания образуют нечто вроде чемодана с двойным дном, весомы в багаже искусства лишь ускользающие от досмотров, неподъёмные тайны, – заведённо втолковывал Шанский Бызову, крупному, плечистому, в круглых, с толстыми стёклами, окулярах, оседлавших мясистый нос: одинокий бугор на тяжёлом, гладком, как булыжник, лице.