Прищеп Пекарика - страница 25
К началу следующего месяца уже почти вся подготовительная работа была завершена: Михаил Моисеевич легко освоил необходимые премудрости, что преподал ему Пекарик. Годы изучения всего, что связано с психикой – как научного характера, так и того, что существовало за пределами науки и всегда подспудно вызывало любопытство – принесли свои плоды. Все было готово к осуществлению эксперимента. Теперь его реализация для участников упиралась в этический вопрос. Точнее сказать – вопрос вопросов. Если использовать черный юмор, нужно было – всего-то на всего – молодое здоровое тело. И при этом такое, которое его хозяин отдал бы добровольно. Что означало бы – добровольно умер. «Бред какой-то! И к чему тогда вся эта подготовка, – в очередной раз вспыхнул в Михаиле Моисеевиче риторический вопрос, – Может, все-таки Пекарик замышляет насильственный отъем тела? А иначе как? Какой дурак захочет пойти на это добровольно?» Здесь, в который уже раз, начинались философствования по поводу суицида. По поводу шанса – одного на миллион: что кто-то из их студентов захочет вдруг покончить жизнь самоубийством. «Ну, конечно, – усмехнулся Руман, – конечно, и придет к нам сообщить, где и когда он задумал провернуть задуманное… – улыбка сошла с лица, – А если нет, тогда как? Жлоб Пекарик – не договаривает чего-то. Что-то, видимо, оставил на закуску».
Такие мысли по отношению к другу постфактум вызывали чувство вины. Михаилу Моисеевичу становилось стыдно. И если Пекарик был рядом, стыд выливался в чувственное славословие, но очень осторожное, потому что «Веник слишком хорошо видит неискренность: он ведь неплохой физиогномист. Неплохой? Слишком неплохой». Если же его рядом не было, Михаил Моисеевич в полную силу задействовал оправдательную философию, где апофеозом всегда звучала фраза типа: «Чего не бывает между близкими людьми?» Потому что сентенция Христа, говорившая о том, что близкие твои – враги твои, в полной мере оправдывала любой поступок, за которым приходило раскаяние. Именно его в такие моменты вспоминал Михаил Моисеевич. Почему? Да потому, что, если уж Иисус Христос говорил об этом, значит, иначе и быть не могло: конечно, близкие – враги. И все же за «враждебностью» приходили стыд и раскаяние, и осмысление неточности понимания евангельской фразы.
Любопытство – каким же образом Пекарик думает решить вопрос донора – завладело Михаилом Моисеевичем на уровне идеи фикс. На все его вопросы по этому поводу Вениамин Петрович отвечал расплывчато. А то и вовсе пожимал плечами или отмахивался. Разводя руками, мимикой говорил: «Ну чего пристаешь? Видишь, сам не знаю. Даже не представляю как». Но в его гримасе Руману читалось совсем иное: что-то вроде «ну что? видишь? другого пути нет… только убийство». Пораженный своими собственными страхами, но еще больше – каким-то детским любопытством, заставляющим ребенка отрывать крылья мухе, чтобы увидеть – а что же там будет дальше, Михаил Моисеевич понимал глубину происходящей в нем работы, но вербального эквивалента этому не находил. А потому и тошно, и невмоготу становилось от мысли, реализация которой откладывалась на непонятный ни с какой точки зрения срок.
Наконец, он не выдержал. Но на его в лоб заданный вопрос, Пекарик ответил пространно.
– Миша, чтобы ты меня больше не терроризировал своим прямым вопросом, на который нет прямого ответа, я тебе кое-что расскажу.