Признания Ната Тернера - страница 21



Грей в испуге отпрянул, но когда я расслабился и с трясущимися от холода коленями обмяк, глядя на него с таким видом, словно сожалел о вспышке внезапной ярости, он тоже успокоился, опять удобно расположился на скамье и в конце концов говорит:

– Что ж, если ты так считаешь, ладно. Тогда это твои похороны. Пускай я кровь от свекольного сока не отличу. Но я должен прочитать, а ты должен подписать это. Таково распоряжение суда.

– Простите, мистер Грей, – пробормотал я. – Я правда не хотел дерзить. Просто, я думаю, вы не понимаете, и, я думаю, наверное, уже поздно что-либо объяснять.

Я медленно перешел снова к окну и стал глядеть на проливной утренний свет. Выдержав паузу, Грей опять принялся тихо и монотонно читать; потом зашелестел страницами – видимо, в замешательстве.

– Гм. «…Молча окидывал довольным взглядом изуродованные тела». Это я специально выделяю. Впрочем, это уже излишество, правда?

Я не ответил. Слышно было, как в соседней камере Харк хихикает, отпуская себе под нос какие-то шутки. На улице продолжала лететь мелкая снежная пыль; она начала уже укрывать землю тончайшим белым слоем, словно инеем, бестелесным, как если на морозе дохнуть на стеклышко.

– Encore, как говорят французы, то есть опять двадцать пять: «… и сразу пускались на поиски новых жертв». Но это – ладно. Поехали дальше… – И опять он завел свое монотонное бормотание.

Я устремил взгляд на реку. На том берегу, под деревьями, что растут на откосе, показалась процессия, которую я вижу каждое утро, хотя нынче что-то для них поздновато – обычно эти ребятишки появляются на рассвете. Как всегда, их четверо, четыре черных ребенка; старшему вряд ли больше восьми, младшему меньше трех. В бесформенных одежонках, которые замученная мамаша наделала для них из мешковины или еще какого-нибудь убогого тряпья, они брели под деревьями на дальнем берегу, собирая ветки и упавшие сучья для очага в их жалкой лачуге. Останавливались, наклонялись, вдруг устремлялись вперед – в неуклюжих и бесформенных своих размахаях они двигались легко и быстро, крепко прижимая к себе огромные охапки веток, палок и хворостин. Я слышал, как они перекликаются. Слов было не разобрать, но голоса в морозном воздухе раздавались явственно и звонко. Черные ручки, ножки, рожицы скакали вверх и вниз, шустрыми птичьими силуэтами проглядывали на чистой сельской утренней белизне. Я долго наблюдал, как они, не зная безнадежной своей участи, движутся там по нетронутым заснеженным просторам и наконец исчезают со своею ношей; по-прежнему весело щебеча, уходят куда-то выше по реке за пределы поля зрения.

Внезапно я изо всех сил сжал лицо ладонями – вновь я был с пророком Даниилом, разделял его горячечные ночные видения, думал о его звере и криком кричал вместе с пророком: Господин мой! что же после этого будет?

Но ответ был не от Господа. Был он всего лишь от Грея. В темницу моего сознания он, казалось, вернулся в журчании и ропоте текучих вод, в грохоте морских валов и завывании ветра.

– Правосудие! Правосудие. С его-то помощью рабовладение и простоит тысячу лет!


Харк всегда утверждал, что различать хороших белых и плохих белых – и даже тех белых, которые между плохими и хорошими посередке, – он может по одному лишь запаху. С важным видом он на этом настаивал; с годами внес в первоначальную методику множество уточнений и усовершенствований и мог бесконечно рассуждать о ней; когда мы с ним работали бок о бок, он громогласно поучал меня, наделяя белых вроде Моисея, принесшего людям закон, благоуханиями чудесными и точно их описывая. Он способен был с серьезной миной пространно рассуждать об этом, и, пока он нес всю эту чушь, его широкая нахальная рожа хмурилась нешуточною заботой; но в основе своей Харк был веселым, открытым, добродушным и спокойным; он не мог долго пребывать в суровости и беспокойстве, несмотря на то что в прошлом попадал во множество ужасных передряг.