Про собаку - страница 3
Носить эту тельняшку я так и не смог, зато она очень подошла Боне. Пёс охотно позволял её на себя напяливать, просовывая передние лапы в рукава, которые я, конечно, высоко закатывал, и так и разгуливал, как какой-нибудь кронштадтец, Николай Маркин, например, летом 1917 года фактически опекун детей Троцкого, а после Октября – почти что зам ставшего наркомом иностранных дел Льва Давидовича. Только бескозырки и маузера Боне не хватало, а то и он показал бы себя разным контрикам и буржуям. У меня сохранилась фотография Бони в этой тельняшке, которая уже сто лет как куда-то сгинула, и на этом фото он молод, брав и, увы, чуть грустен. Неужели он предчувствовал, что тельняшка сулит ему, как и многим другим кронштадтцам, включая и самого Николая Маркина, совсем не безоблачное будущее?
Хемингуэй Бонифаций Эрнест в «кронштадтской» тельняшке
И как первые мрачные тучки на голубом небосклоне Бониной юности начали проявляться его наследственные хвори. Одна из проблем лабрадоров – суставы. И Боню эта беда не миновала, тем более что был он последним в помёте своей родовитой мамы, а значит, и наиболее слабеньким из всех своих братьев и сестричек. Боня начал прихрамывать на заднюю левую лапку, и ветеринар поставил неутешительный диагноз: дисплазия тазобедренного сустава. И добавил:
– Посмотрим. Когда кончит расти, может, и операцию сделать придётся.
Пришлось со временем: Боне поставили нержавеющий протез тазобедренного сустава. Операцию делали, конечно, под общим наркозом. Потом, когда наркоз стал проходить, пса сильно рвало. Боня лежал, как тряпка, и ему был надет специальный пластиковый ошейник-конус, чтобы он не разлизывал операционный шов, пунцово зияющий на Бонином выбритом почти чёрном бедре. Этот ошейник-конус напоминал мне воротник на платье средневековой дамы, как, например, у несчастной Офелии-Вертинской в фильме Козинцева «Гамлет», и был в нём Боня немножко нелеп и трогательно беззащитен. Но скоро всё на Боня зажило, как на собаке (ведь не даром же так говорят!), и потом даже шрам найти на его опять заросшем золотистой шерстью бедре мне не удавалось. И хромать Боня совсем перестал, только вот по лестницам ходил всю свою оставшуюся жизнь неохотно: видно было, что-то ему мешает прытко взбегать по ступеням.
Второй Бониной болячкой была аллергия, на что – так и не выяснилось. Зимой было лучше, а летом шерсть с Бони лезла клоками. Особенно плохо было в то ужасное лето 2010 года, когда под Москвою горели торфяники, а всю Москву заволокло вонючим, едким густым дымом. Раньше такой дым в Москве я видел только один раз – в давнем 1972 году, когда я поступал на филологический факультет МГУ, и выходя на смотровую площадку на тогда ещё Ленинских горах, совсем не видел ни Лужников, ни Кремля, залитых белым молочным киселём, и только Останкинская башня торчала на горизонте из этого колышущегося белого моря, как тоненький суставчатый спиннинг. А вокруг рассказывали всякие ужасы: как где-то кто-то сгорел вместе с дачей, и как под землю, в образовавшиеся после выгорания торфа пещеры проваливались с концами трактора вместе с трактористами, и как мужественно боролись с огнём доблестные воины славной Кантемировской дивизии, запивая вонючий дым дрянным вермутом – «вермутью», как его выпивохи называли. А когда весной следующего года я, уже став студентом, ездил на экскурсию во Владимир и Муром, то вдоль шоссе на километры стояли чёрные, страшные обгорелые стволы сосен, елей и берёз, и бог его знает, сколько лет потребовалось, чтобы эти ожоги затянулись, поросли молодыми лесками.