Про Веничку (сборник) - страница 12



Сегодня я должен О. З. (– обязательно заболеть)
Чтобы завтра до вечера Л. (– лежать)
Мне очень не хочется С. (– спать)
Но больше не хочется Р. (– работать)

“Там все стихи написал ты?” – “Да, все сам”. Он позвал жену: “Мне 42 грамма коньяку!”. Выпил, убедился, что таз для отхаркивания рядом, и задремал.

Мы с Галей перешли на кухню. Рисунок, подаренный мной на пятидесятилетие, уже висел на стене. Хозяйка никак не могла поверить, что он предназначался для другого человека и случайно оказался в поле зрения, когда я в тот вечер, позвонив, узнал от нее, какой у них праздник. Я возразил, что и другое случайно: встреча в Вильнюсе с Анджеем Дравичем, который по дороге в Москву сделал остановку, чтобы заглянуть в самый первый в столице и в Литве частный магазинчик – главную в тот год туристическую достопримечательность города, – первую ласточку капитализма. Анджея я еще повел к только что прославившемуся митингом памятнику Мицкевича. Перешли Вилейку, и в запущенных дворах Заречья в один голос заговорили о Веничке, об особенностях польского перевода “Петушков”. Дравич, смеясь, рассказывал, как долго определял, что, из производимого в Польше, достойно автора книги и выбрал сверхградусную “Пейсахувку”.



Я попросил московский адрес, Анджей достал свою визитку и куриным почерком начертил слово “Флотская”. Все случайности: и то, что у приятеля-художника, выпросив несколько рисунков, я взял в Москву именно этот – с распятиями и стойкой бара, и звонок – аккурат в тот день и час.

С Галей разговаривалось легко. Я был человеком со стороны, не впутанным в паутину обволакивающих этот дом антагонизмов, интересов, страхов и страстей, следовательно, непредвзятым. Ерофеева настигла слава, к нему все стали льнуть, все хотели им владеть, он был недосягаем, и удары доставались ей.

Венедикт Васильевич проснулся, мы вернулись к нему. Галя тут же унесла таз. Хозяин по-прежнему величественно возлежал на триклинии. Мы долго молчали. “Вот и жизнь прошла”, – подумал я. Возможно, – и он.

“Когда ты чувствовал себя счастливым?” – вдруг спросил я. Он не стал прикидывать, сразу заулыбался, словно и сам себя раньше об этом спрашивал, так что ответ был готов:

“Вот сидим мы с приятелем в вагончике для приема стеклотары, в темноте, разговариваем себе, ночь, тишина… Как вдруг – бабах по ставням! Они снаружи обиты жестью, грохот адский, крики. Мы притихли, молчим, слушаем. А оттуда: “Пора открывать, вам говорят! На часы посмотрите! Вешать таких мало!”

Рассказывая, он впрямь на миг стал счастливым. Кого не расшевелит это “вешать мало!”. А еще – радость охватить весь мир: побыть одновременно приемщиком тары и ее сдатчиком, сам многие сотни раз с утренней гроздью пустых бутылок в авоське к заветному окошку, словно пчела к цветку, приникавшим.

В упомянутой книге сокурсников Женя Костюхин написал, что Ерофеева Веничкой окрестил я, в группе его называли иначе. Если честно, не помню. Но раз написано… Действительно, все попадавшиеся под руку имена мы с Леней Михайловым, применяя нехитрую фонетическую матрицу, перелицовывали кто во что горазд. Но это – ласкательное, применимое к ребенку. Он, впрочем, и был самым юным на курсе. А к тому же почти все из нашего круга выросли без отцов, сидевших или погибших в лагерях, ушедших. Рука незримого сеятеля раскидала их по бесчисленным пустырям да проходным дворам огромной страны. Содержательнейшая хроника последних лет Венедикта Ерофеева названа Натальей Шмельковой “Во чреве мачехи”. Тот вагончик – чем он не мачеха с ее чревом? В этой книге – еще одно замечательное свидетельство: зимой девяностого, в самый канун кончины, Венедикт Васильевич, смущаясь, попросил в Архангельском подругу, когда стемнеет, покатать его на санках. Ахматова, говорят, очень любила определять подлинный возраст знакомых мужчин, и редкому начислялось больше четырех лет.