Продажная тварь - страница 10
Не успел Фиск произнести вступительную фразу, как чернокожий судья подался в своем кресле немного вперед. Никто бы и не заметил, если б колесики его кресла не были такие скрипучие. При каждом упоминании Хэмптоном какой-нибудь мутной статьи из Билля о гражданских правах со ссылками на судебную практику судья начинал нервно ерзать, пытаясь переместить центр тяжести с одного дряблого диабетического полужопия на другое. Можно ассимилировать человека, но не его давление: я вижу, как посередине лба судьи пульсирует и набухает вена. Он в бешенстве, он сверлит меня насквозь взглядом гипертоника с красными глазами. У меня на родине это называется уставиться как на Уиллоубрук-авеню. Уиллоубрук-авеню – это такой Стикс с четырехполосным движением, что в 1960-х разделял черные и белые кварталы. Но сейчас, во времена, когда нет ни черных, ни белых, когда любой продастся за доллар, стоит только поманить, – по обе стороны Уиллоубрук-авеню царит настоящий ад, и берега Стикса опасны и круты. Пока ты стоишь и ждешь, чтобы перейти на зеленый свет светофора, твоя жизнь может измениться. Какой-нибудь местный, такого-то цвета кожи, из такой-то банды или одной из пяти стадий кручины, проезжая мимо в двуцветном «купе», может запросто выставить на тебя пушку из окна пассажирского сиденья, окинув тебя взглядом Председателя Верховного Негритянского Суда, и спросить: «Ты откуда, придурок?»
Правильный ответ «ниоткуда», но иногда они тебя просто не слышат из-за рева плюющегося мотора, продолжающихся слушаний по твоему вопросу, либеральной шумихи в СМИ, слов черной шлюхи, обвинившей тебя в сексуальных домогательствах. Иногда даже «ниоткуда» оказывается недостаточным. Не потому, что тебе не верят – ведь любой человек все равно «откуда-то», – а потому, что они не хотят верить именно тебе. И сейчас вот этот судья с искаженным от злобы лицом, снявший с себя маску благородного патриция, ничем не отличается от бандюгана, что нарезает круги по Уиллоубрук-авеню и тычет тебе в лицо пушкой только потому, что она у него есть.
Впервые за долгие годы работы в Верховном суде у черного судьи возник вопрос. Прежде он никогда не делал замечания, поэтому не знает, как быть. Молча взглянув на коллегу-итальянца, ища у того поддержки, судья вскидывает вверх свой толстый, как сигара, палец. Он слишком взбешен, чтобы дождаться кивка коллеги, и с визгом выкрикивает: «Ниггер, ты что, с ума сошел?» У него удивительно высокий голос, слишком высокий для чернокожего такой комплекции. Он уже забыл об объективности и беспристрастности и стучит по столу своими толстыми, как окорока, кулаками – с такой силой, что роскошная золоченая люстра над головой председателя раскачивается словно маятник. Черный судья слишком близко подносит лицо к микрофону и орет: ведь если я и сижу всего в полутора метрах от него, все равно нас разделяет много, очень много световых лет. Он требует объяснений: как в наше время и нашем обществе черный человек, в нарушение священных принципов Тринадцатой поправки, может держать раба? И почему я намеренно игнорирую Четырнадцатую поправку, утверждая, будто сегрегация может сплачивать людей. Как и другие, кто верит в систему, судья желает получить ответы на все свои вопросы. Ему хочется верить, что Шекспир написал все свои книги, что Линкольн победил в Гражданской войне и дал рабам свободу, что Соединенные Штаты участвовали во Второй мировой войне ради спасения евреев и сохранения демократии во всем мире. И что в этот мир вернутся Христос и сдвоенные киносеансы. Но я не отношусь к числу наивных американцев. Когда я делал то, что я делал, я не думал о неотъемлемых правах нашего народа и о его славной истории. Я делал что мог, и если туда примешались рабство и немного сегрегации, которые задели чьи-то чувства, то и хер с ними.