Прорыв под Сталинградом - страница 29
Ругаясь на чем свет стоит, Лакош поднялся, напялил каску, схватил ружье и вышел на мороз. Разговор его и в самом деле взбодрил, поэтому бросать его на середине было жалко. Он принялся неторопливо расхаживать между землянками, из которых доносился приглушенный храп и свист. В нем пробудились воспоминания о далеком прошлом, позабытом в стремительном течении солдатской жизни. Подумалось об отце, которого вот уже шесть лет как не стало. Воспоминания о нем были смутными – виделись они редко. Тот либо работал в дневную смену, либо, если работал в ночную, днем спал. Но вот по воскресеньям он порой, взяв маленького Карла за руку, бродил вдоль раскопа, показывал ему мрачные своды углемоечного цеха, высоченный копер, на котором крепился тросовый барабан лебедки, огромные отвалы, переплетенье путей, между шпалами которых грудилась угольная мелочь, рассказывал о тяжелом подземном труде, а стало быть, и о будущем – о тех временах, когда шахта наконец-то будет принадлежать рабочим и они заживут вольной, достойной жизнью. Он рассказывал сыну о Ленине, который хотел освободить рабочих всего мира от оков. Мальчику, росшему в огромном, топившемся по-черному доме, где под одной крышей ютилось множество бедных семей, в душу запал этот образ будущего мира, в котором будет солнце, воздух, яркие краски и непременно белый хлеб на столе. Он вместе с другими мальчишками носился по улице, выкрикивая “Да здравствует Москва!”, кидался в полицейских камнями из укрытия и мелом рисовал на стенах советские звезды. Улюлюкая, отбивая такт в ладоши и горланя песни, он бежал впереди отряда, когда через их квартал проходил отряд “Союза красных фронтовиков” в зеленых гимнастерках и с музыкантами-шалмейщиками[11] во главе… Потом наступил тридцать третий год. Карлу тогда уже стукнуло четырнадцать, но на вид было по-прежнему десять. Свершилась “Национальная революция”, и его забрали в гитлерюгенд. В отряде и в школе ему вбили в голову, что фюрер создаст теперь “фольксгемайншафт”[12], и фольксгемайншафт этот “сбросит путы долгового рабства”, последует освобождение рабочего класса, и создастся мощная, великая держава, в которой будет царить социальная справедливость. Когда он вдохновленно пересказывал это дома, отец, которого преждевременно состарила непосильная работа, реагировал в лучшем случае презрительным смешком, а то и вовсе таскал его за нос. Они все больше отдалялись, отец начинал казаться ему чудаком, каким-то странным пережитком прошлого. Карл не понимал, как можно было восхищаться чем-то, чего и вовсе не было – как этим самым Лениным, давно уже умершим, – и не видеть при этом, а может, и не хотеть видеть, как прямо в родной стране свершается великое чудо. Ну и пускай старик верит в этого своего Ленина, коль ему от этого легче! Хоть бы он нос на улицу высунул да поглядел, что творится! Но нет, он повсюду твердил, что Гитлер это война – и прочую подобную чепуху. Однажды его наконец схватили и упекли в концентрационный лагерь. Прошло несколько недель, и пришла короткая телеграмма: “Застрелен при попытке бегства”. Лакош помнил тот скорбный день, как вчера. Мать, побледнев, все глядела на карточку, не в силах ни расплакаться, ни вымолвить хоть слово; он же рыдал что есть мочи от боли и гнева. Как же мог его старик так безрассудно поступить – бежать! Что с ним могло такого страшного случиться? Два месяца работ да немного политподготовки, которая ему наверняка бы не повредила. И из-за этого рвать когти? Но что произошло, то уже произошло. Отцу не суждено было застать новый порядок, который наверняка заставил бы его примириться с властью. Два года спустя, когда Карл пошел служить в механизированный корпус, они с матерью не на шутку повздорили. Изможденная женщина, после гибели отца замкнувшаяся в себе и ставшая несколько с причудами, пришла в такую ярость, какой ему еще никогда не доводилось видеть. Называла его классовым врагом, кричала, что он предал память отца. Он в гневе покинул дом, чтобы больше никогда туда не возвращаться. Лакош регулярно слал матери короткие неловкие письма, в которых сквозила плохо скрываемая любовь, и каждый месяц отправлял деньги, даже с фронта. Но ответа никогда не получал. Настоящее мученье! Если бы дома не ждала его маленькая смуглая чертовка Эрна, это было бы просто невыносимо…