Провинциал. Рассказы и повести - страница 21



»[2].

Оно так и виделось ему: сидел неандерталец у костра, глазел на ладонь, сжимал и разжимал пальцы, отбрасывающие на своды пещеры головы гидр; и, разрывая гортань, смазанную пёрышком Энгельса, мучительно произносил: «Р-р-ру-ка!»

Рука добывала еду, еда наливала кровью чресла – и сверху пялясь на телесную свою метаморфозу, неандерталец изумлённо восклицал: «Уй!»

Слово нежное, с першением в нёбе приходило само собой: же-на…

А потом всё угасало. Из тёмных глубин, из нелепых звуков рождалось жуткое слово смерть.

Люлин жёг осину, дрова древние, пещерные, без удушливого дыма и срамотной копоти; в России их ещё называли «царскими».

Завтрашний день не заботил, опять безделье и переживание боли. Три дня назад кисть руки придавило скатившимся бревном, когда заготавливал дрова. Тут через лес тянули ЛЭП, навалили столетние ели в полтора обхвата, бери – не хочу. Люлин отсекал бензопилой бочонки, грузил в «Ниву», где снял заднее сиденье. Цеплял ещё бревно тросом. Хотел справиться в апреле, пока прохладно. Летом топором не помашешь. Разделался с чурбаном – и уже устал, духота, испарина. Тем паче, ель – не осина. Еловый бочонок – это кряж. Стянут сучьями, как болтами. Без клиньев и кувалды не справиться. От сотрясающих ударов болят кости, в суставах люфт, трясутся руки. Нет, трудно далась ему нынче ель. И напоследок прошлось бревно по кисти, как по блину скалка.

Теперь марлевый кокон неподвижно лежал на его колене…

2

Люлин когда-то носил галстук, учился на филолога. Но судьба совершила крен, и вот он уже тридцать лет как мужик. Однако эта самая недоученность оставляла для него калитку в этимологию отрытой. Он читал словарь Даля, вдумывался в звучание слов и удивлялся: как точно, соответствуя предметам и действиям, рождалась первичная речь. Современный словарь, безусловно, замусорен. Очень не нравилась Люлину иностранщина, а ещё, например, слово верёвка. У Даля – вервь, ужица! Вервь стала верёвкой, потому что потеряла нужность, и приобрела функцию удавки. Неприятно звучит – верёвка; в доме покойного

Скошенное поле… Да стерня, господа, стерня!

Люлин перекинул ногу за ногу, достал сигарету. Подцепив совком уголёк, прикурил. Печь нагрелась, тяга усилилась – и дым проворно улетал в трубу.

«У каждого народа свои звуки», – думал Люлин. На татарском рука – кул, на немецком – хенд. Конечно, жена звучит нежнее и теплее, нежели татарское хатын.

Или тормозное немецкое, как лошадиное тпру-у! – фрау.

А как смерть по-татарски?

Люлин вынул из грудного кармана телефон, одной рукой набрал номер.

– Алё. Ислам? Не спишь?

– Слушай, если бы я спал, то всё равно уже не сплю, – послышалось в трубке.

– Извини. Скажи, как по-татарски смерть?

– Опять? Зачем тебе?

– А на-до! – заулыбался Люлин. – Положу в ящик, где лобзики…

– Слышь, я уж не помню, – честно протянул Ислам. – Кажется, улем.

– Улем? Спасибо.

Люлин отключил телефон.

Улем. Звучит не страшно. Да ещё так же, кажется, жена Ислама называла сына – улем. Улем, айда кушать. Или улым? Хм…

Люлин опять взял телефон, набрал другой номер.

– Чеслав Станиславич, привет! А как по-немецки смерть?

Местный хирург Чеслав Станиславович – поляк, но по отцу немец.

Он был не в духе и ответил коротко:

– Тод.

– Тот? Федот, да не тот! – пытался пошутить Люлин, как бы извиняясь этим за столь позднее вторжение.

– Саш, я болею. Тод, по-немецки тод! – повторил врач. – На конце «д». Ты лучше сразу всё спроси. А не по слову за ночь.