Провинциал. Рассказы и повести - страница 23



Поздравляли в том кабаке новоиспечённого деда, кричали виват! кричали ура! Родились у приятеля то ли два внука, то ли две внучки сразу. Грохнуло шампанское, полетели брызги. И не сразу заметили отсутствие Эда.

Эд отлучился на пол.

Лежал навзничь. Вытянулся в струнку, как на посту номер один. Иссиня выбритый зоб уже заплывал чёрным…

Патологоанатом извлёк из глотки покойного пробку от шампанского, которую тот вдохнул, вероятно, при крике. Судя по глубине её проникновения, вздох был глубоким, протяжным, что не присуще для краткого виват, а присуще для более долгого российского войскового ура-а-а!

На похороны Элла не успела, да никто и не ждал. А ведь всё же жена. Раз жили вместе, значит, жена, но родня покойного с тевтонским остервенением доказывала, что Элла чужой для Эда человек, пройдоха, ибо печати о регистрации брака в её паспорте нет. А они все кровная родня Эду: сёстры и братья, дочки и сыновья, племянники и племянницы. Да и денег у Эда не было никаких…

4

Так и отдалась Люлину вся, с такою судьбой, с сараем, забором, коровой Клавой, а главное – с редкой северной красотой!

Ведь даже взять её колени – такие колени только у греческих статуй в музеях! Художник голубой кистью на её бёдрах венчики рисовал, под самую тугость трусиков выводил, обозначил кровь, пульсирующую к чреслам. И ведь не поймёшь, где кончаются у Эллы ноги и начинается задница – одна фигурная линия! От плечика до пяты, как на эскизах Модильяни. Не то что у других: вот ноги, а вот к ним два мяча – и это есть задница! А ещё существуют костлявые бабы, это на подиумах, ворона с сыром между ляжками пролетит. Лопатки торчат, хорошие скребки для отдирки шкур…

А сиреневые глаза Эллы?.. Ах, баба, с чудным нерусским именем! Будто сама с этими цветочными глазами пришла из Балтики, с родины эстов! Где ветер морской навсегда распушил ей до плеч сероватые, паклевидные волосы!

И родятся же такие, ни к месту красивые, ни к месту умелые! Элла устроилась кассиром на местной железнодорожной станции. Быстро привыкла к нужде, к деревенской жизни. Говор тутошний освоила, речь вела то с ханжеской растяжкой, то с крестьянским скороговорным шепотком, обучилась доению коровы, огороду, соленьям, полуязыческим молитвам и траволеченью.

А Люлин гоголем ходил! Надсмехался над миром. Кинув кепку на кол прясла, чтоб та завертелась, закуривал, присевши и щербато лыбясь. Под шепоток августа или сентября, да хоть и апреля-февраля-марта! Читал в небе, в облачках, как в пролетающих стаях лебедей, вольную «жисть». Конопатых жён соседей с толстыми поясницами и корявыми пальцами на ногах журил. Бил весело, не в глаз, а вскользь – по бровям, взлетающим птичками от бабского непониманья.

В полдень, сытый кислородом травным, духом земляным, входил в дом – поесть мясного. У окна, цедившего грешный свет в теремковую сумеречность, обнажал маленькую, как у девчонки, грудь Эллы. Целовал, будто загустевший ком мёда слизывал. И ниже пупка целовал, где кудряшки мелкие, как на голове консула. Чмокал громко, эстонцу – назло, с приветом-с!

Было ей тогда сорок два, а ему тридцать семь, весёлых.

С тех пор прошло семнадцать лет.

И понял Люлин, что счастлив был.

5

Как ни пила Элла про запас травяные отвары, как ни молилась Господу, как ни возил её Люлин по окружным церквам и монастырям, как ни кланялась она мощам всяким, целуя невпопад и рушники, и крестики, и стёкла над мослами; как ни святила дом росами из букетов, – однажды топнула ножкой на нечисть лохматую с текучими глазами – на пса бездомного, сунувшего нос за освящённое крыльцо, да так и поскользнулась, расколола копчик о бетонную грань ступени.