Провинциал. Рассказы и повести - страница 29
Перовская не видела, как сопротивлялся Рысаков, не видела, как палач потешался над Желябовым: сверх обычной петли, затянутой на шее, наложил вторую – узлом на подбородке, и тот долго бился в конвульсиях, описывая круги в воздухе, – и в этом сонме двуногих рыб, кишащих на площади с зонтами и плюмажами, в капорах и шляпах, он никак не выделялся, качался, крутясь на бризе, будто вялили к обеду. Палач поплёвывал на головы зевак и чертыхался. Трупы народовольцев погрузили в ящики и увезли, чтобы тайно захоронить. Зеваки кинулись к эшафоту – раскупать обрывки верёвок: говорят, приносит счастье. А новый царь из сонма русских царей уже теснил датскую принцессу Дагмару, поселил в Зимнем дворце другую бабу и там клепал детей, таких как сам, неказистых исторически. В Древнем Риме во время полувековой смуты погибло ровно пятьдесят императоров, кому-то отрубили лицо, кому-то вспороли божественные кишки и выбросили тело на помойку, но каждый, восходящий на престол, на что-то наделся. Как надеялась на что-то мёртвая рыба из стаи пойманных в сети рыб, выхваченная фотографом как товар для кулинарии: когда смотришь на онемевшую морду – смотришь долго, обретает эта рыба человечье лицо: собранные в полукружья, будто в изумлении, надбровные складки, выпученные глаза и рот, жёсткий рот, как на маске актёра печали, скорбно опущен уголками губ вниз. Это тоже судьба, трагедия…
Несмотря на топорное лицо и телесную неотёсанность, мужчина когда-то робко относился к женщинам; коснуться хрупкого плеча, позволить себе разгадать кодированный крик духов – казалось для него кощунством, в лицах он видел лики, в ликах – земную юдоль; когда разглядывал женские чресла, рисунок вен возле белых бёдер, он видел историю хрупкую мира, с первородным узнаванием осмысливал исток всего сущего. И какая бы женщина ни была, робкая или хищная, этот осоковый разрез между ног был для него трогательно беззащитен и вызывал сострадание, как открытая рана, а само обладание женщиной означало – осквернить эту рану…
Когда её вывели из каземата на двор, чтобы посадить на высокую арбу и везти через город к месту казни, – милая девочка, она увидела палача, вздрогнула и чуть не заплакала. Когда палач выдернул из-под её ног тумбу, она будто взмахнула крыльями, зажмурилась и будто взлетела – смерть её была мгновенной. Её зарыли в сломанном щелястом ящике, казёнными сапогами долго и тщательно утрамбовывали землю; а после годы и годы несчастная старушка обивала пороги петербургских палат, умоляла смотрителя кладбища, чтоб тот показал ей место захоронения. За смотрителем неотступно ходил штатный соглядатай, – тот самый, с усиками, в чёрной паре и чёрной шпиковской шляпе; во время слёзных уговоров выглядывал, будто вырезанный из картона, то из-за оконной рамы, то из-за ограды, и вновь скрывался, как мишень в тире. На другой день кладбищенскому смотрителю устраивал многочасовые допросы жандармский офицер и каждый раз, довольный, оттягивая ус, резюмировал протокол словами: «тайна захоронения сохранена».
Рассвет над Заячьим островом был бледен и нереален, как виртуальная глубина монитора. Здесь продавались места на кладбищах различных планет, детские органы и полоний, австрийский гомосексуалист приглашал жертву для ритуальной казни: секс, убийство и вырезанная печень, которую он съест, – на то согласилось человек двадцать, и соперничали между собой, изощряясь в красноречии. Меж тем планета, как закинутый мяч, летела в сумерках космоса, урча, ревя и пиликая; кто-то спал, кто-то с другого её конца писал ему письма.