Пушкин и Грибоедов («Горе от ума» и «Евгений Онегин») - страница 26
К моей скуке я умел примешать разнообразие, распределил часы; скучаю попеременно то с лугатом персидским <словарем>, за который не принимался с сентября, то с деловыми бездельями, то в разговорах с товарищами. Веселость утрачена, не пишу стихов, может, и творилось бы, да читать некому, сотруженики не русские». За Грибоедовым водилась слабость: ему надобно было поверять написанное на слушателях, а тут – «читать некому». Он ужасался еще в столице, узнав о «командировке»: «Музыканту и поэту нужны слушатели, читатели; их нет в Персии…» (Бегичеву, 15 апреля 1818); не вняли…
А. И. Рыхлевскому, 25 июня 1820 года, Тавриз: «Об моих делах ни слова более, не губить же мне вас моею скукою». Но не художнику сетовать на отсутствие впечатлений: он умеет творить, идя от умозрительного противного!
Н. А. Каховскому, 3 мая 1820 года, Тавриз: «Скука чего не творит? а я еще не поврежден в моем рассудке. Хочу веселости. …где же позволено предаваться шутливости, коли не в том краю, где ее порывы так редки». Здесь та же мысль, но выраженная еще острее: художник в принципе – не копировщик, то, чего недостает, но чего хочется, добывает воображение.
Н. А. Каховскому, 27 декабря 1820 года, Тавриз: «…во всех моих письмах одно и то же, как вчера, так и нынче. Процветаем в пустыне, отброшенные людьми и богом отверженные».
Даже эти скупые заметки могут послужить предметом для обобщений. Атмосфера абсолютно творчеству не способствующая. А еще человеческая слабость. Пушкин в «Капитанской дочке» вложил в уста рассказчика-персонажа такое заключение: «Известно, что сочинители иногда, под видом требования советов, ищут благосклонного слушателя». Подтверждает и другой персонаж: «стихотворцам нужен слушатель, как Ивану Кузмичу графинчик водки перед обедом». Под это обыкновение вполне подходит Грибоедов: на успешность его работы очень влияло наличие или отсутствие вызывающего доверие слушателя («творилось бы, да читать некому…»). В Персии иссякло его водевильное творчество. Условия не очень-то благоприятствовали практической работе, зато сложились условия для возникновения замысла «Горя от ума».
Но в том, что остро переживается автором, нет конфликта – просто горе, которое надобно перетерпеть. Его комедия – не выдумка веселости как лекарство от скуки одиночества (тут именно водевили годились бы). Ситуация Чацкого, вновь это подчеркну, страшная. Если проникнуть за внешнюю суету внутрь, в суть, не обнаружится ли то же самое одиночество мудреца, но в гуще столичной театральной жизни? То, что было пережито в Петербурге самим художником? А вот такое ощущение отнюдь не напрашивается, оно доступно лишь проницательному уму. Не сочтем невозможным, что в далеком Тавризе в сознании Грибоедова в новом свете предстала столичная жизнь, о которой были и ностальгические вздохи: «…мысли всё в Петербурге. Там я имел огорчения, но иногда был и счастлив; теперь, как оттуда удаляюсь, кажется, что там всё хорошо было, всего жаль» (Бегичеву, 30 августа 1818 года. Новгород). Поубавилось азарта былой театральной жизни, а также интереса к водевилям. За восторженным восклицанием Репетилова: «Да! водевиль есть вещь, а прочее все гиль» – можно почувствовать усмешку автора «Горя от ума».
Возможна ли такая переоценка былого? А перечитаем лирический монолог Чацкого, в одиночестве покидающего дом Фамусова.
Ну вот и день прошел, и с ним