Путешествие вновь - страница 3



К живописи она относилась прохладнее. Презирала классицизм: Поленов, Репин, Айвазовский – раздражали. Упоминая их, мать всегда морщила нос. Импрессионистов любила, в особенности Моне и Ренуара. Я же не понимал никого из художников: собственное воображение рисовало картины куда более удивительные, чем те, что я видел на полотнах.

Однако самые запутанные отношения у моей родительницы сложились с изящной словесностью. Мать терпеть не могла русскую классическую литературу, высмеивая на свой лад (нелюбовь проявлялась не в словах – смысл их был зачастую неясен совершенно, – но в интонациях и жестах) весь ее золотой фонд: Гоголя, Пушкина, Гончарова, Тургенева. Особенно же доставалось от матери Достоевскому и Толстому. О них она поводила плечами особенно яростно. Схожее отношение у нее было и к великим французам. А вот Жуковского и, почему-то Карамзина, одобряла. Благосклонна была и к английских авторам, поощряя мое искреннее увлечение ими.

Английским мать занималась со мной сама, и я знал этот язык вполне прилично для своего возраста. Кроме того, я самостоятельно освоил азы немецкого, обнаружив в библиотеке древнюю Deutsche Sprachlehre für Schulen Иоганна Аделунга, в которой было выдрано несколько глав. До сих пор помню восхитительный аромат древности, пропитавший страницы учебника.

Ребенком рос я слабым и болезненным, и время от времени мать пыталась развивать меня физически (я был склонен к полноте), заставляя делать упражнения из мюллеровской гимнастики и навязывая английские спортивные игры, которые я терпеть не мог: крокет, лаун-теннис, гольф. Единственное, что мне действительно нравилась – новая и странная игра под названием football. Я даже собрал из крестьянских ребятишек две команды, хотя сам в состязании участия не принимал, узурпировав почетную роль referee2.

Самая любимая книгой моего отрочества – «Сообщение Артура Гордона Пима» мистера Эдгара Аллана Поэ. Мать, правда, при упоминании этого имени воротила нос: американцев она почитала за вульгарное и нелитературное племя. Я же просто обожал эту жутковатую повесть. Будучи от природы неуклюж, все-таки изловчился самостоятельно построить уродливое подобие плота, устроив из старого лоскутного одеяла парус. Отталкиваясь кривой жердью с упоением катался на нашем пруду, слушая глупых громких лягушек и воображая себя попеременно то в каюте китобойного судна «Пингвин», то в затхлом трюме проклятого брига «Грампус». Но чаще всего я мысленно переносился в гибельные южные моря, и тогда оглашал окрестности жалобными, похожими на птичий клекот, криками: «Те-ке-ли-ли! Те-ке-ли-ли!»


4

Как-то после Рождества, в самом конце декабря, отец явился домой непривычно разговорчивый, в чрезвычайно хорошем расположении духа. Пощипывая бороду, он радостно сообщил, что ему удалось «отхватить шикарный заказ на мастырку в Подольске лютеранской оклюги», суливший крупный барыш. Отец раскраснелся, хлопнул меня по плечу, чего не делал никогда, а затем вдруг достал из кармана сюртука три продолговатые картонки. Оказалось, что компаньон подарил его тремя билетами в цирк Саламонского, на Цветном.

С аппетитом прожевав кусок холодной телятины, отец объявил: «Все вместе пойдем завтра. Ты, Лида, тоже», – добавил он, обращаясь к матери. Я запрыгал по столовой, а мать только наморщила нос и мелко, по-птичьи, закивала головой.

Падал голубоватый снег. К округлому, похожему на кастрюлю, зданию цирка на Цветном бульваре стекались люди. Шли пешком, по одному и целыми толпами, неспешно подъезжали на ваньках или с шиком – на лихачах. Вдруг раздался небывалый гвалт, перешедший в восторженные аплодисменты: прямо к главному входу медленно и торжественно подкатило редкое чудо – автомобиль. Правда, толком разглядеть этот удивительный аппарат мне не удалось: самоходную карету обступила публика. Разгоняя толпу, свистнул городовой.