Пять лепестков на счастье - страница 10



Удивительно разве, что муж стал заглядываться на более веселых и молодых? Он же видит, все замечает – и скуку ее, и молчаливость, и равнодушие к застольным беседам, когда собираются гости. Да и бездетностью хоть и не попрекал, но разочарование мужа Любовь Николаевна чувствовала остро.

Одно оставалось неизменно – он до сих пор любил слушать ее пение. Может, только когда пела, и чувствовала себя живой. Пустота жизни ширилась, казалось, она заполняла собой все пространство. А когда начинала петь, словно проживала какую-то другую, яркую жизнь, и пустота отступала.

Утром Любовь Николаевна не вышла из комнаты не потому что мучила мигрень – не было ее, а потому что не желала. Не могла спуститься к завтраку свежая и приветливая. Вчерашний спектакль, хоть и не хотелось в том признаваться, поразил ее. Жгучее чувство зависти к Павлине отравило. Зависти и ревности. Вот она живет, полно, интересно, во всю грудь. Есть у нее сцена, роли, успех и признание, есть поклонники и восхищение Петра Гордеевича. Когда-то он так же восхищался ею, Любушкой, да вот… осталась только привычка. И дом как клетка, и разговоры все о том, кто где какой заводик прикупил, сколько приказчик наворовал, да городские сплетни. Скучно. Пошло. Душно.

Вся ночь прошла без сна. А когда под утро забылась, явилась ей в дремоте Павлина, пьющая шампанское и громко смеющаяся. Торжествующая. И ведь красавица, не смотри, что глазки маленькие, зато как умеет ими глянуть!

– Ненавижу, – прошептала Любовь Николаевна и отвернулась от зеркала.

Пора было отправляться к Шелыгановой.

4

День выдался жаркий, а к вечеру посвежело, поэтому чай решили пить в саду.

– Вот угодил, Петр Гордеевич, так угодил, московских гостей ко мне привез. – Старушка Шелыганова с довольным лицом разломила калач.

А Петру Гордеевичу только того и надо было. Он выкупал у нее старый склад на окраине города. Осталось сделать последний взнос.

– Хотел порадовать вас, Марья Ивановна.

– Чем еще порадуешь?

– Все помню, – заверил хозяйку дома Петр Гордеевич. – Через два дня обещанная сумма будет уплачена. Слово мое крепкое.

Старая купчиха усмехнулась.

– И что оно, в Москве-то? – обратилась она к Рысаковой. – Весело?

– Весело, – согласилась Прасковья Поликарповна. – Но сейчас все выезжают по дачам. Жарко.

– И то верно, – закивала головой Шелыганова. – А мы тут в газетах начитались всякого, прямо и не знаю, врут или правда. Якобы жил у вас один человек, который дома поджигал. Как выпьет, так и идет жечь, а когда разбойника поймали, мужики докрасна прут раскалили да и выжгли ему глаза.

– Что вы такое говорите! – воскликнула Рысакова, начав мелко креститься. – Не слыхала про страх такой.

– Значит, врут.

– Врут, матушка, врут. В газетах чего только не напишут, да все брешут.

Любовь Николаевна сидела тихо, слушала разговор и, когда Рысакова начала креститься, подумала, что рука у нее хоть и холеная, а квадратная, мужицкая. А у ее мужа наоборот – тонкая с длинными пальцами. Нервная. Напоминающая больше руку игрока, чем купца.

– А вот я еще читала, – не унималась Шелыганова, – что горничные в Москве шибко прыткие стали, и тем, кто замечен за непотребством с хозяином, хозяйки собственноручно косы режут.

– Эдак скоро половина горничных без кос останется, – засмеялся Рысаков.

– А мы хоть не Москва, но и у нас тоже есть что об амурах рассказать. И не только об амурах, правда, Петр Гордеевич? – усмехнулась Шелыганова.