Рассказы из пиалы (сборник) - страница 8



Слава Никифорову, слава!

Жизнь бросила его на самое дно своей печи, на самые уголья. На его долю с лихвой хватило пламени, чтобы каждый мог и должен был сказать: «Слава Никифорову, слава!»

Деду приходилось опускать глаза по той лишь причине, что ему не хватило пули или языка огня, столь горячего, что в нем плавится разум.

Я думаю иногда: смог бы я сгореть в танке? Наверное, смог бы.

Это тот случай, когда жизнь выбирает людей.

Но где взять сил самому выбрать жизнь – такую, что выбрал когда-то дед, – и жить ровно и честно, не мельтеша и не сетуя на выбор? Как суметь ни разу не оступиться, шагая не по облакам – по скользкой тропинке будней? Где набраться этого холодного спокойствия, почти пренебрежения к себе, чтобы в каждодневной, обыденной суете, в хлопотах и заботах каждодневно и с великим упорством распределять роли между добром и злом, и душу тянуть именно к добру, как бы ни было оно убого, отказываясь от зла, в какие бы тряпки оно ни рядилось?..

Как?

И как суметь быть счастливым до самого конца?..

* * *

…Я стоял в углу и уже не плакал, потому что Москва слезам не верит. Дед всегда так говорил. Правда, не уточнял, чему верит. Может быть, он и сам не знал.

Бабушка вздыхала, ходила вокруг меня кругами, как рыба в омуте, снова вздыхала, но отпустить грех без деда не смела.

А ведь она и сама-то была не робкого десятка. Недаром в тридцатом году, будучи барышней-машинисткой двадцати без малого лет, собралась и поехала с обжитой Украины куда-то за границу, устанавливаемую здравым смыслом – в далекий, таинственный, сказочный и страшный Туркестан.

Ехала три недели. Приехала. Встретили ее малярия, слухи о басмачах, пошаливающих то тут, то там; встретили ее тугаи, заросли камыша, где бродили настоящие тигры. Скоро их, правда, выбили. Да и паранджа, если судить по передовицам центральных газет, уже была совлечена с женщины Востока. Встретил ее раскаленный кишлак, притулившийся на самой границе с Афганистаном. И молодой бритоголовый дед, сам похожий на басмача, пропеченный до коричневой яблочной корки. Он трюхал по хлопковым полям на казенной лошаденке, щерил в улыбке зубы. Старики прозвали его Мираби калон[1] – не фунт изюма.

До свадьбы всё руки не доходили, поэтому свадьбу играли через десять лет – перед войной.

Странно было думать обо всем этом, глядя на деда такого, каким я его знал, странно было представлять острый запах конского пота и едкой хлопковой пыли, запах пороха и черствого хлеба… Лысина, легонько опушенная сединой. Очки на носу. Бесконечное фью-фью-фью – это он песенку насвистывает.

А на Орловщине, на речке Любовше, как стояла и сто, и триста лет назад, так и по сию пору стоит деревня Верхняя Любовша – а есть еще Нижняя. Приезжала сестра Валя, дед Филя, мы с дедом. Старики привозили внуков. Дружно селились в избе у тети Паши. Мычали коровы, парила вечером Любовша. Руки чернели от грибного сока.

Потом отбывали, и снова время от времени приходили письма от Паши, писанные крупными кривыми буквами: «Похоронили Григория… Похоронили Стешу… Похоронили Филиппа…» Дед складывал их вместе, и скоро в столе собралась тонкая скорбная пачечка конвертов. Он был не самым младшим в семье – а вот надо же, остался последним. Паша продала дом и уехала к сыну в Ливны. Дед больше туда не ездил. И никогда не смотрел пожелтелых мертвых фотографий.

* * *

…И только к обеду я окончательно вспомнил! Да! Я взял! И выбросил!