Разрыв-трава. Не поле перейти - страница 32



– Брательник твой попасет. На коне попашешь, а подоить уж как-нибудь вдвоем подоите.

– Правда, что волос длинный, а ума ни черта нет. Распределила! Затем только и позвал Максюху, чтобы ты по гостям разъезжала. Пошли, Макся, запрягать.

Хавронья горестно сложила на груди руки, в ее глазах заблестела влага. Максим задержался в зимовье, ласково сказал:

– Вы не печальтесь, мать. Никуда Агапка не денется. И не надо отдавать дочку силой.

– А что же, ждать, когда за голодранца выскочит?

– Не любит же она его…

– Ха, любовь… Про нее говорят мужики, когда к девке или вдовушке подлаживаются, а что любовь, если баба – его собственная.

Корнюхе Максим сказал:

– Ты бы с ней как-то по-другому говорил…

– А ну ее к черту, кобылу старую! На чужое добро рот разевает, а укусить не может – зубы сношены.

Сказал это Корнюха со смехом, но все равно Максе стало за него неловко. У Хавроньи, конечно, дурь в голове, а все же нельзя с ней так…

Проработал Макся на заимке три дня. На несколько рядов проборонил пахоту, выдирая из земли белые корни пырея. А Корнюха все пахал и пахал. Он бы, наверно, дай ему волю, распахал все увалы.

Работу кончили вечером. Край неба на западе был схвачен зоревым пламенем, пыль, поднятая бороной, красная в лучах закатного солнца, медленно плыла над увалами, тонула в зелени леса. Корнюха вытирал подолом рубахи потное лицо, смотрел на черный бархат пашни.

– Ишь сколько мы с тобой наворочали! Эх, кабы это поле да было нашим… Но ничего, братуха, будет урожай – в накладе не останемся. Ты, может, еще побудешь день-два?

– Нет, братка, надо ехать.

Собрался уезжать, на заимку прискакал Лазурька.

– Я тебя разыскиваю, – сказал он Максимке. – Был на заимке, сказали – ты тут…

– Зачем он тебе? – насторожился Корнюха.

– Есть одно дельце… А ты меня не послушался-таки. На себя будешь потом пенять, Корнюха.

– Ничего, обойдется. – Корнюха достал бумажку, развернул, не выпуская из рук, показал Лазурьке. – Ну как? Что ты теперь скажешь?

– Чудно что-то… – удивился Лазурька. – Дай мне бумагу.

– Э-э, нет! Бумагу я бы и батьке родному не дал. А тебя попрошу, Лазарь, ради нашей дружбы не шабутиться. Даешь мне слово?

Лазурька помолчал, поиграл пальцами на столе, поднял глаза на Корнюху.

– Сам смекаешь, что не все тут ладно? Тем хуже для тебя, Корнюха. Не буду я это дело ворошить, буряты и сами как-нибудь разберутся. Но учти: попадешься со своими хитроумными увертками – худо тебе будет. Поехали, Максим, провожу тебя малость.

Солнце уже село, на красном небе горел один тонкий луч, будто кто огненным резцом черкнул. Но и тот луч быстро укорачивался, наконец исчез. Заря стала густеть, обугливаться по краям, уменьшаться.

– Завтра будет вёдро, – сказал Лазарь. – Я что к тебе… Возьми эту штуковину.

Он достал из кармана вороненый револьвер, крутнул барабан, подал Максиму. Из другого кармана достал горсть патронов.

– Сгодится. Это мой партизанский, у офицера отобрал. Дарю тебе.

– А как же ты? Тебе он нужнее.

– У меня еще есть. Стигнейку, если удастся, попытайся взять живым. В самом крайнем случае прихлопнуть можно. Очень он живой нужен. Не можем никак под его корешков подкопаться. Ты Корнюхе ничего не говорил?

– Нет.

– И не говори. Не надо.

– Ты что о нем так?.. Ты это бросай, Лазарь. Я ему не говорил и до времени не скажу, порядок знаю, но подозревать…

– Не подозреваю я, чего ты вскипел! Не его подозреваю. Пискуны, чувствую, Стигнейке опора. А уличить нечем. Ни их, ни других. Кто-то из наших им все разговоры передает. Тяжело, Максимка. Говоришь с мужиками, а у самого на уме: может, этот, может, тот вон ночью в кулацкий дом наши задумки крадучись понесет. Друзья старые не все понимают, одно у них на уме – хозяйство. И ячейка маленькая, трое нас всего: Абросим Кравцов, Стишка да я. – Лазурька натянул поводья. – Поверну тут домой… Поезжай. Будь осторожен с тем гадом. На разговоры не набивайся. А то мне Татьянка рассказывала… И вот что, Максюха, главное… Пиши заявление в ячейку. Ты еще в партизанах, помню, собирался.