Ричард Длинные Руки – принц-регент - страница 12



Капюшон мне нужен потому, что до того, как отличительными признаками монаха стала его ряса, их узнавали издали по тонзуре. Не знаю, кто придумал, но верхушку головы брили, а оставшиеся волосы как бы символизировали и доныне символизируют венец апостола Петра, основополагающий камень церкви и первого папу римского.

Когда тонзуру выстригают у новициев, то читают семь псалмов, а потом уже шесть раз в год стригут в полной тишине. Самые продвинутые монахи выделяются среди серых собратьев необычными тонзурами, которые изобретают сами или обезьянничают у еще более авангардных хиппарей, так что аббаты то и дело выпускают строжайшие предписания, требующие единообразия и возврата к традициям.

К счастью, я не новиций, а гость, и хорошо еще, что это не орден валломброзанцев, у них новиции с первого же дня должны голыми руками вычистить свинарник. А еще, давая обет, в течение трех дней лежат распростертыми на полу неподвижно и храня «сугубое молчание», этого я бы точно не вынес, разве что ухитрился бы заснуть на это время.

Коридор вывел в прямоугольный зал, где с одной стороны колонны якобы поддерживают свод, а с другой из ниш молча и вопрошающе смотрят деревянные фигуры святых и подвижников.

Монахов почти нет, лишь однажды промелькнула вдали фигура в таком же, как и у меня, надвинутом на глаза капюшоне. Я только успел разглядеть узкий и раздвоенный, как козлиное копыто, подбородок, как монах исчез, словно ушел сквозь стену.

Из зала ведут две лестницы в разные стороны, однако обе наверх, а мне чудится, что все самое важное находится где-то внизу, оттуда доносится ровный гул, будто за толщей скальных пород работают огромные механизмы.

Из боковой двери появился приближающийся свет, стал заметнее, ярче. В зал вошел монах с так глубоко надвинутым капюшоном, что упрятан даже подбородок, что же он видит…

Вокруг головы сияние, нет, вокруг всего тела, только от головы ярче. Я охнул нарочито громко:

– Как здорово! Это что с тобой, брат?

Он повернул голову в мою сторону, замедлил шаг, я смотрю с прежним интересом, он нехотя остановился.

– Брат, – прозвучал тихий голос, – это не моя заслуга…

– Открой личико, – сказал я, – а то как-то не совсем вежливо. Вроде бы гордыня… Я паладин, зовут меня Ричард.

– Я брат Целлестрин, – прошелестел он.

Я смотрел, как он поспешно поднял капюшон, но не отбросил за спину, а оставил на уровне чуть выше бровей. Лицо бледное, изнуренное, но красивое той трепетной интеллигентностью и духовностью, что любим в друзьях, но не хотели б иметь в себе из чувства благоразумия и трезвого понимания, в каком мире живем.

И самое удивительное – от лица идет чистый свет, а когда он взглянул по-детски распахнутыми глазами, наивными и бесхитростными, я задохнулся от ощущения счастья.

– Я слушаю тебя, брат, – произнес он вежливо и стеснительно. – Я вижу, ты человек новый.

– Да, – ответил я, – этот дивный свет…

Он сказал виновато:

– Я ничего не могу сделать, чтобы его скрыть, прости.

– За что?

– Да так, – сказал он стеснительно. – Сколько раз пытался сделать его незаметнее, но он все ярче и ярче. Прости, брат, за невольное…

Я прервал:

– Нет-нет, я в восторге! Замечательно, что ты такой. Нельзя становиться незаметным, никто подражать не будет. Это должно быть заметно, весомо, зримо…

Он поклонился, снова надвинул капюшон на лицо и пошел, сгорбившись и почти касаясь плечом стены, к дальнему выходу из зала. Он так усердствовал в своей скромности, что я едва не выругался вслух от злости за его неверное понимание основных постулатов в целом вообще-то великолепного учения – христианства.