Родовая земля - страница 11



По пыльному Московскому тракту пронеслась пара откормленных лошадей, запряжённая в таратайку – двухколёсный, обитый грубой кожей крестьянский экипаж, оставляя за собой весёлый, высоко взвившийся ворох прошлогодней жухлой листвы. Елена невольно стала смотреть вслед таратайке: ей хотелось так же куда-нибудь понестись, уехать, что-то переменить в своей жизни.

Михаил Григорьевич, важно покачиваясь на носочках блестящих, с высоким голенищем сапог, разговаривал о хозяйственных посевных делах с мужиками, которые почтительно выслушивали его. Василий и мать с освящённым куличом и яйцами ушли домой – дойка коров не терпит отлагательств даже в великие праздники. Старики Охотниковы ещё оставались в церкви, помогая служкам; к тому же они оба пели в церковном хоре, и перед самой главной пасхальной службой нужно было поточить, как выражался Григорий Васильевич, голоса́. А Елена одиноко, отчуждённая ото всех, смотрела в пыльную неясную даль, зачем-то прижмурилась, хотя не понимала хорошенько, что же именно хотелось разглядеть.

– Доброго здоровьица, Елена Михайловна.

Елена узнала мягкий голос Семёна, прозвучавший за её спиной, и не повернулась, а смотрела на бровку светлеющей за железной дорогой тайги. Семён зашёл с бока и неуверенно заглянул в глаза Елены.

– Здравствуйте, Семён Иванович, – ответила она, слегка качнув головой.

Утихли последние удары колокола. Семён, чтобы пристроить свои натруженные руки, без нужды расправлял кожаный пояс на рубахе, одёргивал широкий, недавно пошитый, но старомодный чекмень, переминался с ноги на ногу, поскрипывая сапогами.

– Что-то вы, Елена Михайловна, ноне грустная.

Елена подняла на жениха глаза и подумала: «Не люблю. Всё же не люблю. Искорки не нахожу для него в своём сердце. Неужели век вековать с ним, постылым?» Сухо стало в горле, тихо выговорила с некрасивой, смутившей её хрипотцой:

– Отчего же? Очень даже весёлая.

– Как? – переспросил Семён, склонившись к Елене, но тут же покраснел и отстранился: он был с рождения глуховат на одно ухо, стеснялся своего недостатка и всячески скрывал его.

Она повторила. Снова замолчали, не зная, что друг другу сказать. Из лога подуло студёно и влажно, но одновременно ослепляюще засветило солнце, выкатившись из-за облака. Елена укрыла лицо козырьком ладони и встала боком к Семёну. Он, внешне спокойный, принял холодный порыв ветра и резкий блеск солнца, даже не сморгнул.

– Что же, Елена Михайловна, ни на волос я вам не люб? Встречаемся – вы грустная становитесь: вроде досадуете, что увидали меня.

Елена молчала, кутаясь в козью шаль, накинутую поверх косы. Упрямо смотрела вдаль, не различая предметов.

– Аль дружок у вас имеется, а я, нелюбый, поперёк встрял? Чего уж, бейте наотмашь – не жалейте!

– Нет, Семён Иванович, у меня дружка. А любимы, не любимы вы мною… так вам скажу: что родители наши решили, о том, выходит, не нам с вами порицать. Дело, известно, уже сговорённое.

Помолчала и особенным, глубоким голосом произнесла ненужное, но выстраданное:

– Сосватанная я, неужели забыли? Ни к чему о пустом судачить! Лучше порассуждаем о видах на урожай да о погоде, – усмехнулась она и снизу вверх взглянула в худощавое лицо высокого, но ссутулившего плечи Семёна.

– Значится, не люб, – склоняя голову, выдохнул он. Туго, на самые глаза натянул картуз, вобрал в грудь воздуха, но выпускал медленно. – Когда вы мне утирку подарили, на позапрошлой неделе – чай, помните? – у меня в груди надёжа затеплилась. Напрасно надеялся? Али как, Елена Михайловна?