Читать онлайн Юрий Игрицкий - Россия и современный мир №1 / 2017



Россия вчера, сегодня, завтра

1917 год: лица, личины и лики революции

В.П. Булдаков

Булдаков Владимир Прохорович – доктор исторических наук, главный научный сотрудник Института российской истории РАН.

Не секрет, что современные представления о революции примитизировались. Несмотря на многочисленные публикации источников (главным образом мемуаров), так называемые «объективные» предпосылки революции практически не принимаются во внимание. О закономерностях революционного процесса, похоже, никто не задумывается. «Визуализация» прошлого с помощью современных mass media приводит к тому, что даже в академических работах все больше доминирует дискурс «гениев» и «злодеев» с соответствующей ротацией последних.

Возникает, однако, вопрос, насколько адекватно воспринимаем мы лидеров революции? В какой степени понимаем обусловленность их решений? Они ли «управляли» событиями или, напротив, события управляли ими? Стоит ли говорить о тех или иных «роковых» решениях или существовали некие альтернативы исторического развития?

Существует представление, что в дискредитации самодержавия решающую роль сыграло выступление в Государственной думе П.Н. Милюкова, состоявшееся 1 ноября 1916 г. Лидер кадетской партии (и фактически всего оппозиционного Прогрессивного блока) произнес речь, в которой повторяющимся рефреном звучали слова: «Что это: глупость или измена?» (Милюков, чтобы избежать обвинений в диффамации, сделал вид, что лишь цитирует иностранные газеты.)

Между тем Милюков был принципиальным противником революции. В годы войны ему приписывалось заявление: «Лучше поражение, чем революция». 3 марта 1916 г. он так высказался в Думе: «…Не знаю наверное, приведет ли правительство нас к поражению. Но я знаю, что революция в России непременно приведет нас к поражению, и недаром этого так жаждет наш враг». В любом случае Милюкова никогда и никто (за исключением разве что императрицы) не воспринимали как революционера (об этом писали даже люди, склонные трактовать падение самодержавия как «дворцовый переворот») [22, с. 79].

Еще в 1902 г. В.О. Ключевский дал Милюкову такую характеристику: «Это наивный, тяжеловесный, академический либерал, в действиях своих даже глупый, а не вояка искушенный» [12, с. 179]. Хотя знаменитый историк вовсе не был заинтересован в афишировании достоинств своего ученика, главную его слабость он указал. Нечто подобное говорили и другие. «Умный человек, но, несомненно, с шорами на глазах: дальше того, что он раз когда-то придумал, никак не может идти», – так характеризовал его в 1906 г. бывший министр просвещения, человек либеральных взглядов И.И. Толстой [42, с. 13]. Видный кадет П.Д. Долгоруков также отмечал, что Милюков – «человек кабинетный, теоретик, лишенный вообще государственного и национального чутья» [10, с. 19]. Увы, за внушительностью и несомненной ученостью скрывался особого сорта догматик.

Милюков был позитивистом – и в историографии, и в политике. Из этого следовало, что он предпочитал оценивать происходящее, во-первых, в ментальных горизонтах эпохи Просвещения, во-вторых, оценивать русскую революцию в рамках аналогий с европейскими революциями прошлого, в-третьих, приписывать российским событиям предвзятую телеологичность. По его представлениям, событиям надлежало двигаться в заданном направлении, всякое отклонение воспринималось как аномалия. К сожалению, многие и сегодня воспринимают революцию аналогичным образом – как прямолинейное движение от традиции к Модерну.

Думское выступление Милюкова вызвало фурор в образованном обществе: либералы восторгались, правые неистовствовали. Между тем лидер лишь высказал то, что давно было на устах либеральной интеллигенции. Конечно, были и аполитичные люди, скептично оценивавшие эскапады Милюкова. «…Наши монархисты получили из-под полы глупую, мальчишескую речь Милюкова и носятся с нею, как кот с салом! – писал генерал А.Е. Снесарев. – Подумаешь, невидаль какая! Я стал читать, да и дочитать не мог: такая дребедень…» [39, с. 517].

Как бы то ни было, речь Милюкова приподняла градус общественного недовольства. Правый кадет В.А. Маклаков через день заявил с трибуны Думы в адрес правительства: «Либо мы, либо они. Вместе наша жизнь невозможна» [цит. по: 32, с. 529]. Однако никаких уличных волнений эти и последующие (включая антиправительственную речь монархиста В.М. Пуришкевича) думские выступления, как и последовавшее 16 декабря убийство Г. Распутина, не вызвали. Февральская революция произошла без кадетов, Милюкова и Думы – все они фактически пришли на готовое [5, с. 449].

Исследователи до сих пор не замечают, что основные события революции вообще происходили либо помимо политиков, либо при их минимальном, лишь невпопад «провоцирующем», влиянии. Подлаживаться под толпу Милюков никогда не пытался. «Свою речь он, например, начинал неизменно не с обращения “граждане” (как было принято тогда в его партии) и не с революционного “товарищи” (что некоторыми кадетами также практиковалось в рабочих районах), а с самого что ни на есть старорежимного: “Милостивые государыни и милостивые государи”, – писал о его публичном поведении один наблюдатель. – Нужно вспомнить тогдашний Петроград, чтобы со всей ясностью представить себе, что эти “милостивые государыни и государи” действовали как красная тряпка тореадора на разъяренного быка. На солдатском митинге или где-нибудь на Выборгской стороне бывало достаточно такого обращения, воспринимаемого как вызов и насмешка и контрреволюционная демонстрация – вместе, чтобы Милюков не мог больше сказать ни одного слова»1. Фигура Милюкова по-своему символична. Он, пытаясь действовать во славу России, апеллировал к некоему абстрактному ее гражданину на «чужом» языке. Даже сотрудники Милюкова по внешнеполитическому ведомству считали тактику взаимоотношений своего шефа с Петроградским Советом, с одной стороны, и союзными державами – с другой, «слишком прямолинейной» [24, с. 309]. Главному дипломату явно не хватало дипломатичности.

Чисто внешне Милюков также производил странное впечатление: нечто среднее между русским купцом и прусским генералом. «Его седые синеватые волосы представлялись стерильными и ледяными, – таким этот “барственный” человек виделся К.Г. Паустовскому. – И весь он был ледяной и стерильный, вплоть до каждого взвешенного и корректного слова. В то бурное время он казался выходцем с другой – добропорядочной и академической – планеты» [31, с. 574]. Влас Дорошевич уверял, что упрямого Милюкова кадеты меж собой прозвали «богом бестактности» [11, с. 70].

В сущности именно Милюков самоубийственно спровоцировал Апрельский кризис, который вывел на авансцену революции Ленина. 18 апреля 1917 г. Милюков в качестве министра иностранных дел заверил засомневавшихся послов союзных держав, что Временное правительство продолжит войну до победы вопреки официальному курсу лидеров Петроградского Совета на «мир без аннексий и контрибуций». И в тот же день рабочие начали праздновать уже привычный Первомай (по новому стилю). Последующие события стали характерным для того времени соединением провокации и анархии, недоумения и озлобленности, утопии и психоза.

Социалисты готовы были проглотить «буржуазную» пилюлю, но кадетский ЦК призвал граждан выйти на улицы для поддержки правительства. В тот же день солдаты заговорили, что милюковская нота «оказывает дружескую услугу не только империалистам стран Согласия, но и правительствам Германии и Австрии, помогая им душить развивающуюся борьбу немецкого пролетариата за мир… » [36, с. 728]. «Милюков заварил такую кашу, которую ни ему, ни всему правительству не расхлебать…» [30, с. 35], – констатировали интеллигентные наблюдатели. Солдаты требовали отставки Милюкова и Гучкова и обещали прийти на помощь Совету с оружием в руках. 21 апреля на улицы столицы с требованиями мира вышли до 100 тыс. рабочих и солдат. Прозвучали выстрелы, три человека были убиты, несколько ранены. Кто первым открыл огонь, выяснить не удалось (большевики уверяли, что это были гражданские лица, переодетые солдатами) [5, с. 563–564].

Частично Милюков признал пагубность своего поведения. В августе 1917 г. он писал: «История проклянет вождей наших, так называемых пролетариев, но проклянет и нас, вызвавших бурю… Спасение России в возвращении к монархии… народ не способен был воспринять свободу… Все это ясно, но признать это мы не можем. Признание есть крах всего дела и всей нашей жизни, крах всего мировоззрения… Признать не можем, противодействовать не можем, соединиться с… правыми… тоже не можем»2. Милюков невольно оказал неоценимую услугу Ленину, хотя формально он расчистил дорогу не ему, а Керенскому.

Керенскому пришлось играть парадоксальную роль: революционера и государственника, демократа и сторонника сильной власти, социалиста и сторонника поддержания «буржуазной» власти – в общем, радикала и консерватора. В перспективе это стало самоубийственным.

Жесткую характеристику Керенскому дал Н.Н. Суханов: «…На посту министра-президента Керенскому пришлось остаться тем же, чем он был в роли агитатора, лидера парламентской “безответственной оппозиции”..: беспочвенником, политическим импрессионистом и… интеллигентным обывателем» [40, с. 40, 72]. Пафос революции, вознесший Керенского, не мог держаться долго. Между тем Керенский, как отмечал кадет В.Д. Набоков, был «соткан из личных импульсов», «душа его была “ушиблена” той ролью, которая история ему – случайному, маленькому человеку – навязала…» [25, с. 35]. Сходным образом, но более язвительно высказался Л.Д. Троцкий. «…Керенский был и остался… временщиком исторической минуты. Каждая новая могучая волна революции, вовлекавшая девственные, еще не разборчивые массы, неизбежно поднимает наверх таких героев на час, которые сейчас же слепнут от собственного блеска…» [44, с. 8–9]. Однако интеллигентным дамам в апреле-мае 1917 г. Керенский казался «чуть ли не сошедшим с неба ангелом – и именно ангелом мира» [2, с. 188]. В Москве после его пылкого выступления в Большом театре женщины принялись бросать на сцену драгоценности. Как вспоминал британский консул Р. Локкарт, речь Керенского «продолжалась два часа, эффект от нее держался два дня» [19, с. 188].

Поразительная картина растущей неустойчивости харизмы Керенского прослеживается по дневникам студентки Одесской консерватории. «Я полна радости и счастья… Вчерашний день (15 мая 1917 г.) – один из лучших и радостных дней в моей жизни: приехал Александр Федорович Керенский – и я его видела! – восторженно писала она. – Все были в каком-то религиозном экстазе, и толпа превратилась в дикарей… Многие стояли и плакали от восторга и умиления… Про него никто не может сказать ничего дурного, даже его враги, даже ленинцы… Милый дорогой Керенский, гений и главный двигатель Русской Революции». Ей казалось, что по случаю визита «гения» «все сразу подешевело», и вообще «наша революция справедливая и не похожа на кровавую французскую расправу». Увы, через полмесяца ей пришлось выслушать иное мнение от столичной знакомой: Керенский – «морфинист и дни его сочтены», у него «пять любовниц-евреек». А 25 июля 1917 г. она сама признала, что Керенский «делает ошибку за ошибкой», и она его «больше не любит и не преклоняется» [33, с. 141–144]. Создается впечатление, что появление тех или иных лидеров было запрограммировано всем «излишне эмоциональным» ходом русской революции. Но до поры до времени они оказывались вполне востребованными.