Российский колокол №7-8 2021 - страница 18



навсегда. Я не Иисус!
Не спасайте меня от смерти,
а от жизни я сам спасусь! [1, с. 20]

Это стихотворение С. Новикова выбивается из общей тональности текстов о творце и его миссии только накалом отрицания толпы поэтом и выраженным желанием уйти от этого мира в смерть, не быть. Но с мифологической точки зрения оно и в этом традиционно, потому что поэт (музыкант, художник) в мифах практически всех народов иррационально связан со смертью, стоит на границе того и этого миров, часто умирает молодым. Безвременный и необычный уход поэта в потусторонний мир также является чертой его избранности. Зачастую это – расплата за особый дар, не свойственный простым смертным.

Русские модернисты особенно настойчиво подчёркивали различие между поэтами и непоэтами. Этому способствовала и теория теургической сущности искусства, и идея жизнетворчества. Об искусстве, перетворящем вещный мир (русскими символистами воспринимавшийся как мир хаоса, «масками» которому служили видимости – вещи) в космическую бытийность, много писали В. Иванов и А. Белый. В своём романе «Крещёный китаец» А. Белый, обобщая различные мифы разных мифологических систем, создаёт свой, универсальный миф о космосе, его творении, претворении и творце. Опираясь на мировую мифологию, он обновляет миф о теурге, облекая его в форму традиционных мифологем в нетрадиционных сочетаниях. А. Белый объединяет теургическую идею символизма с метафизической идеей «святой плоти» Д. Мережковского, подчёркивая жертвенную сущность творца и очищающий характер этой жертвы, посредством которой и совершается теургический акт.

Творец С. Новикова, конечно, не теург Иванова или Белого, но определённо личность необыкновенная. Причём его необыкновенность видна не всем и не всегда. Часто она спрятана под самую непрезентабельную внешнюю форму, например, слепого баяниста в непрезентабельном пивном баре:

И вдруг – из-за линялой ширмы
слепой являлся баянист.
Бедняк, в отсутствие оркестра
он призван был внести на миг
в ублюдочность сих стен облезлых
недостающий шарм.
И шик.
(«Бар “Якорь”») [1, с. 11]

Или старого больного ялтинского скрипача Гонзы, играющего для пьяных матросов в погребке («Городу моего детства»).

Эти бедные музыканты Новикова при всей внешней убогости умеют преображать мир как теурги, воздействуя на души окружающих и изменяя окружающую действительность своим волшебным, мучительным и тайным даром одинокого творца:

И он вносил. Но вот что странно:
под непутёвый перебор
мирились, скашивали планы,
слезою увлажняли взор…
(«Бар “Якорь”») [1, с. 11]
Был он поляк иль венгр? Не знаю.
Но в скрипочке его свила
себе гнездо печаль такая…
Такая мука в ней жила!
Что за беда была виною
рыданий глупого смычка?
Любовь, разбитая войною?
Или по родине тоска?
Никто не знал. Но не однажды –
и я поклясться в том готов! –
вздыхали парни с каботажных
в порту сошедшихся судов.
За ним следили взглядом странным,
неловко хмурились порой
над этой хриплой, чужестранной,
совсем не русскою тоской.
(«Городу моего детства») [1, с. 44–45]

Представители мира обыденности, не склонные к излишней сентиментальности и восприимчивости, живущие в грубом неромантичном мире, далёком от искусства, внезапно преображаются под звуки волшебной музыки. Теургическое начало искусства преображает мир. Творец у С. Новикова, как божество, создаёт иное видение бытия. Но, к сожалению, оно в профанном мире остаётся недолговечным. Люди быстро забывают о воздействии искусства, как только оно прекращается, и, что называется, спускаются с небес на землю, которая создана не для творцов, а для обыденности: музыка замолкает – и все «разбредаются» по своим «местам»: