Рождение династии. Книга 2. Через противостояние к возрождению - страница 15
Марина выслушала все, потом поднялась, прямо глядя в очи боярину, сказала:
– Не признаете меня царицей и сына моего царевичем, так отпустите меня отсюда… Найдутся люди, которые пойдут за мною и останутся верными мне и сыну моему!
– Дума положила, – спокойно ответил старый боярин, – до времени тебя и сына твоего отсюда не выпускать. А чтобы зла никто вам никакого не учинил – взять тебя и сына за приставы.
– Изменники! Злодеи! Предатели! – воскликнула Марина, подступая к боярину и сверля злобными очами. – Как смеете вы мной распоряжаться?
Я не хочу здесь быть! Я сейчас…
– Не выпустим! – спокойно сказал боярин, – не круши себя напрасно.
И без поклона, повернувшись к дверям, он вышел из комнаты.
Подошел Ян Сапега к стенам Калуги в ночь под Рождество и под звон праздничных рождественских колоколов обстрелял Калугу, угрожая горожанам, медлившим исполнить требование польского гетмана сдать город.
Устрашенные польскими ядрами, калужане малодушно забыли «царевича» и поспешили изъявить готовность целовать крест тому правителю, который будет царем в Москве, то есть польскому королевичу, так как вопрос о воцарении его был уже решен вполне определенно.
Что же касательно Марины, то перед ней был поставлен выбор: либо добровольное удаление с сыном на жительство в Коломну до дальнейшего решения ее участи, либо разгром города и плен.
Но Марине долго раздумывать не приходилось. Калужане от нее отвернулись: правда, верные казаки готовы были по-прежнему умереть за нее, но численность их в сравнении с польской ратью была незначительна.
Волей-неволей пришлось остановиться на «добровольном» удалении в Коломну и поспешить с укладыванием дорожных сундуков.
На следующую ночь под покровом темноты Марина бежала из Калуги.
Ее сопровождал только небольшой отряд казаков во главе с Иваном Заруцким.
Под сенью креста православного
Осень 1608 года стояла удивительно теплая, тихая, сухая. Сентябрь уж шел к концу, а лес еще стоял в полном уборе и блистал густою, ярко-золотистою, то огненно-красною, то багряною листвой. И дни стояли ясные, нежаркие, которые свойственны только северной осени.
И как бы в противоположность этой тихой осени богоспасаемый город Ростов – «старый и великий», всегда спокойный, сонный и неподвижный – в эту осень сам на себя не походил…
На улицах заметно было необычайное оживление и движение: на перекрестках, на торгу, на папертях церквей – везде граждане ростовские собирались кучками, толковали о чем-то, советовались, спорили, что-то весьма тревожно и озабоченно обсуждали.
И в приказной избе тоже кипела необычайная работа: писцы под началом дьяка усердно скрипели перьями с утра до ночи, а дьяк помногу раз в день хаживал с бумагами к воеводе Третьяку Сентову и сидел с ним, запершись, по часу и более. И сам Третьяк Сентов был также целый день в суете: то совещался с митрополитом ростовским Филаретом Никитичем, то с кузнецами пересматривал городскую оружейную казну, отдавая спешные приказания относительно починки и обновления доспехов оружейного запаса, то обучал городовых стрельцов ратному строю и ратному делу.
Одним словом, на всем Ростове и на всех жителях его лежал отпечаток какой-то тревоги, беспокойства, ожидания каких-то наступающих бед и напастей.
В саду того дома, где помещалась инокиня Марфа Романова со своими детьми Мишей и Танюшей, и с деверем своим, шла между Марфой Ивановной и боярином Иваном Никитичем такая же беседа, как и всюду в Ростове, на площадях, да перекрестках.