Руда - страница 12
Егор, уходя, еще раз оглянулся на рудоискателей. Они шагали на запад, – впереди рослый широкоплечий Дробинин, за ним щуплый и суетливый Коптяков, горбатый от большого заплечного мешка. Коптяков на ходу что-то говорил, размахивая рукой с батожком, должно быть, опять упрашивал Андрея открыть ему «слово».
Желтая рубаха
– Сынок, сынок…
– Да ты слушай, мама. Еще заставлял меня красть и в ведомость неверно записывать. Отлучаться со склада никуда не велел, запирал меня. Сколько ночей я на железе спал. Я сам сказал приказчику, что, видно, мне бежать пора. Приказчик заругался. «Собака ты, – кричит, – сквернавец смело-отчаянный!» И еще по-разному: «Попробуешь бежать, так узнаешь, какие в Старом заводе тайные каморы есть». Я не стерпел, тоже его худым словом обозвал. Ну, тогда мне ничего не было, – отправляли железо на пристань, некогда было, Кошкин сам на Чусовую уехал. А недавно он вернулся. Я стал думать: посмею убежать или не посмею? Думал, думал – да к утру за Фотеевой оказался. Дальше пошел лесами. На Осокина заводе меня рудоискатели с собой взяли. Они меня дорогой кормили и научили разные камни узнавать. Так и пришел.
– Ты себе, сынок, худо делаешь.
В избе полумрак, окно было закрыто ставнем, хотя на улице белый день. При всяком стуке Маремьяна торопилась к двери и долго слушала. Егорушка, чистый и сытый, сидел в углу. Ему совсем не хотелось думать об опасности, о том, что будет завтра.
– Корова-то цела?
– Как же, как же, цела. Вот ужо пригонят. Ой, да ведь ты парного не любишь, а утрешнего не осталось!
– Выходит, сама опять никакого не ешь. Кому продаешь?
– Ну, как не ем? Я всегда сыта. Много ли мне надо, старушечьим делом. А что лишку – продаю немцам, по грошу за крынку дают. Скоро петровки, а они и в пост брать будут.
Маремьяна открыла зеленый сундучок. На Егорушку пахнул знакомый запах красок неношеной ткани.
– Вот, сынок, рубашка тебе есть. Нравится?
Развернула ярко-ярко-желтую рубаху. Уже и темно в комнате, а по крышке сундучка словно сотню яиц разбили.
– Нравится, – сказал Егор.
– Исподнего наготовила. А это… – она зубами растягивала узелок на платке. – Это на сапоги. Хотела послать тебе в Тагил, думала – долго еще не увижу.
Слезы покатились градом. Старуха бережно положила платок с неразвязанным узелком в сундучок и провела по лицу маленькой сморщенной ладонью.
– Ой, боюсь я, Егорушка! Строгости здесь безмерные, а пуще всего за самовольство. Генерал теперь новый. Ссыльного одного за побег за секли до смерти. Похоронили за валом, на Шарташской дороге, не скрываясь. Мне пастух сказывал.
– Так я, мама, не ссыльный, а школьник.
– Всё равно, за ученье служить должен, где прикажут. Что же теперь делать, Егорушка? Ведь обратно пошлют или что того хуже сделают.
– Не знаю. Только завтра я в Главное заводов правление пойду и объявлюсь. Надоело мне прятаться. И врать ничего не буду. Скажу как есть.
У Маремьяны слезы высохли. Не плачет, деловито обсуждает, как лучше. Егорушку подбодряет. Пожалуй, с повинной идти будет всего вернее. Первая вина, да неужели не простят! Она сама пойдет к генералу, в ноги ему поклонится, ручку поцелует…
– Ну, мать, тогда я лучше опять в бега!
– Что ты, что ты, сынок! Я так это, по слабости своей сказала. Что я еще могу? Только не надо в бега. Страшно: беглых как зверей ищут! Весной нынче сбежали из тюрьмы разбойники. Их на работу вывели – подвал винный рыть у крепостной стены. А они, трое их было, бревно из палисада вывернули, цепи с одной ноги сбили, – через ров и в лес кинулись. Сюда, в Мельковку, солдаты прибегали, по дворам шарили, сено у нас кинжалами тыкали. Не поймали. Те, говорят, на Горный Щит ушли.