Русские диалоги с Гогеном - страница 2



Журналист: Вы любите поэзию Н. Рубцова?

Художник: Поэзию Н. Рубцова я очень люблю. И считаю его последним, чрезвычайно одарённым, органичным и чистым поэтом.

Журналист: Ещё об Астафьеве, какие его вещи вас восхищают больше всего?

Художник: Конечно, это, прежде всего «Царь-рыба», не понимаю как в наше время можно так написать, сильно и образно, это роскошный, живописный русский язык, которому нигде не научишь. Тут В. П. Астафьев совершенно прав, что настоящим писателем, как и настоящим поэтом, нужно родиться. Люблю я его и «Оду русскому огороду», и «Проклятые и забытые».

Журналист: А что о себе думаете вы?

Художник: Всякий на моём месте уже бы сдался давно и назвал себя неудачником… но только не я; я поэт-экспериментатор, я и экспериментатор-художник, я очеркист, эссеист и рассказчик. А если вы меня спросите, писатель ли я или литератор, я отвечу, что я лишь скромный записочник… Но я глубоко верю, что мои иные записки со временем станут подороже иных романов знаменитых писателей…

Журналист: Вы надеетесь на посмертную славу?

Художник: Отвечу прямо: слава мне совсем не нужна ни прижизненная, ни посмертная. Мне нужно обыкновенное, прочное и долговременное признание моих усилий и наработок в искусстве. Вот и всё.

Журналист: Вы не любите славу? Вы сторонник затвора и одиночества?

Художник: У В. П. Астафьева есть замечательная фраза, которая родилась у него в деревеньке Овсянка: «Отравляющая сладость одиночества». Эту фразу я очень люблю, потому что знаю цену настоящему одиночеству. Я это состояние очень люблю и не променяю его ни на какие коврижки: награды, премии, застолья и признательные тосты в ЦДЛ или в ЦДРИ…

Журналист: У меня иногда складывается такое впечатление, что вы просидели в тюрьме десяток лет… извините, конечно, почему это так? Такое впечатление, что вы, как и Варлам Шаламов, всё как-то не можете очиститься от той коросты и лагерной пыли, которые наложили на вас неизгладимый отпечаток.

Художник: Я прошу вас не трогать Шаламова. Это для меня святой человек: то, что он вынес на протяжении почти 20 лет заключения, это непосильная ноша для меня. Я бы сломался на первых трех или пяти годах колымской каторги… Но вы верно заметили, напомнив мне о несвободе.

Да, я действительно долго был не свободен. Но это какая-то иная несвобода, чем лагерная.

Журналист: С кем из известных писателей вы нынче знакомы, а с кем на короткой ноге?

Художник: На короткой ноге… Ну, это теперь уже вышло из моды. Знаком я с Ю. Кублановским, с И. П. Золотусским, встречался не раз с С. Лесневским, С. Есиным, близок с П. И. Ткаченко, моим земляком. Особенно хотел бы сказать об этом последнем: чрезвычайно способный, разносторонне образованный человек, он полковник в запасе. Но, как и у всех военных людей, у него честолюбия выше крыши! Он критик и по дарованию совсем не художник, но завистлив и обидчив. Я ему по эл. почте послал статью «200 лет М. Ю. Лермонтова», послал «Крым» и кое-что ещё – ни ответа ни привета… А вы говорите «на короткой ноге»…

Журналист: Чем для вас так притягательна Москва?

Художник: Музеями, выставками, книгами, людьми. Теперь я нахожу, что Москва – удивительный город: яркий, шумный, многолюдный и… пустынный. Да-да, не смейтесь, Москва мало отличается от пустыни, в которой некогда я жил. Я нахожу, что для меня это очень хорошо! Ведь как тяжело в провинции быть у всех на виду, например в какой-нибудь деревеньке. А в Москве можно затеряться легко, «быть не как все» или белой вороной… Ведь что греха таить, теперь я часто, даже на фоне известных писателей или знаменитых художников, выгляжу как белая ворона. О таких, как я, в русской глубинке обычно говорят: «Ваня Огненный», или: «Ваня Дурко», или «чудак человек, а не лечится», а что ещё хуже –