Русский флаг - страница 22
– Что вы, Машенька! – Зарудный вдруг остро ощутил, что ему уже не восемнадцать, а скоро тридцать. – Вы простая и хорошая…
Но Маша настаивала:
– Глупая, глупая! Когда мы уезжали из Иркутска, я плакала навзрыд. Думала, что кончается жизнь. У каменных ворот за городом мне хотелось спрыгнуть с возка и целовать землю. Все осталось позади – детство, подруги, светлая, прозрачная река. Разлуку с Москвой я почти не переживала – была девочкой. А тут словно оборвалось что-то, будто захлопнулась дверь и ржавые петли пропели: «Аминь, аминь…»
– Вы оставили там друга?
Маша запнулась. Наверху, в листве, речитативом запела птица: «Чи-у-ичью видь-и-и-ти-у… чи-у-ичью видь-и-и-ти-у-у…»
– Да, – ответила наконец Маша. – Настоящего друга. Такого же сумасброда, как я, и лучшего из всех, кого знала в жизни.
– Вы так мало жили, Маша, мало видели!
– Потому и глупая. Из Иркутска уезжала рыдая, а здесь за полгода так привязалась ко всему, что и жизнь бы прожить тут не страшно. Глупый щенок! Ткнули его куда-то в чулан, кто-то сунул корочку – он и доволен, и рад, и повизгивает от счастья…
В такие минуты Маше до слез становилось жалко себя, и непонятная боль сжимала сердце.
Птица запела совсем близко: «Чи-у-ичью видь-и-и-ти-у…»
Маша подняла голову и с каким-то упреком сказала Зарудному:
– Хоть бы прослезились над моей бесталанной судьбой, бесчувственный вы человек!
Зарудный усмехнулся и убрал упавшую прядь со лба.
– Вы напоминаете мне вот эту пичужку. Ее здесь зовут чавычулькой. Правда, похоже?
«Чи-у-ичью видь-и-и-ти-у», – громко пела птица, будто торопясь подтвердить слова Зарудного.
– Странное название – чавычулька. Как вы находите? – спросил Зарудный.
– Очень, – согласилась Маша.
– Она прилетела к нам, чтобы объявить голодным людям, что идет чавыча – самая вкусная и самая крупная из местных рыб. Это радость рыболова. «Чавычу видела тут», – как бы говорит она изголодавшимся людям. Слышите? «Чи-у-ичью видь-и-и-ти-у! «Народ верит, что вместе с ней непременно приходит чавыча. За Уралом ее, кажется, зовут «чечевицей», или «Тришку вижу»… Но это все не то. Только в нашем крае люди знают ее действительное назначение…
Маша задумалась.
– Как хорошо делать людям добро, – прошептала она, – приносить счастье… А какая она? Большая?
– Не больше воробья. Серая, с маленьким клювом. На шее белый галстук, а затылок, кажется, черный. Ее трудно рассмотреть – непоседа. А в общем, обыкновенная птаха.
Рука Маши взволнованно гладила кружевной воротник.
– Я хочу дружить с вами, Анатолий Иванович, – сказала она проникновенно. – Хорошо?
И, не дав ему ответить, проговорила, по-детски повиснув на руке Зарудного:
– Я совсем озябла. Идемте поскорей к людям!
Зарудный покорно шел за Машей.
В темной листве раздавался хлопотливый речитатив: «Чи-у-ичью видь-и-и-ти-у!» И Зарудному казалось, что чавычулька спешит за ними, перелетая с тополя на тополь, радостно тараторя.
III
В доме Завойко в такие вечера, как нынешний, обычно собиралось до ста человек, размещаясь бог знает где и как. Здесь бывали чиновники, инженеры, врачи, служащие казначейства, штурманские офицеры, презус и аудитор военного суда, офицеры сорок седьмого камчатского флотского экипажа. Прямой, открытый характер Завойко не допускал лакейства и раболепия, столь обычных в чиновном кругу.
Среди чиновников, уезжавших в Сибирь, было много так называемых «чудаков», натур самобытных, резких и определившихся, которых сторонилось нивелированное мещанское общество, стараясь сжить их со света. Романтики, оригиналы, фанатики науки, надломленные трагическими испытаниями, они в вечных поисках земли обетованной уезжали куда глаза глядят. Они легче других соглашались на поездку в далекий край. Людей, ставящих превыше всего форму, мундир, свое официальное положение, здесь было немного: англоман Васильков с темным, непроницаемым лицом игрока, обрамленным густыми темно-каштановыми баками; аудитор военного суда с розовой, моложавой физиономией, ненавидимый всеми офицерами Петропавловска; медлительный столоначальник канцелярии Завойко; маниак почтмейстер да несколько флотских офицеров, которые пристрастились к зуботычинам, пьянству и картам, не сумели, как говорил Завойко, «переменить галс». Этих Завойко охотно выгнал бы, если бы не крайняя нужда в людях.