Русский флаг - страница 27
– Запугал их разбойник, нож к горлу приставил – вот и затрудняются! – Василий Степанович досадливо поморщился. – Посади Трифонова на цепь, такое заговорят – уши заткнешь.
– Не могу знать-с. Трифонов не один, ведь кругом купцы… Брагин, Копылов, Бордман, Чэзз. И Жерехов, надо полагать, не без греха. Поди узнай.
– Чертовщина какая-то… – Завойко придирчиво оглядел полицмейстера. – А ты точно ли все вызнал?
– Смею надеяться – все, – обиделся Губарев.
– Обиды, братец, оставь, – зло накинулся на него Завойко. – Ты небось ворох бумаг привез, а на что они мне? Трифонова мне подавай, приказчика его, каторжника Скосырева, в железах приведи. Слышь, Губарев, – губернатор погрозил ему кулаком, – я этак погляжу, погляжу на тебя, да и выверну, чего доброго, наизнанку. И на мундир не посмотрю.
– Виноват-с, виноват-с, – монотонно повторял Губарев.
– Уж больно охоч ты виниться. Ладно! – прикрикнул Завойко. Кликни-ка мне Луку Фомича, да и сам с ним возвращайся. Зря ты его к воровской компании присчитал.
– Луке Фомичу почтение, – небрежно обронил полицмейстер, найдя в зале сурового с виду старика. – Василий Степанович к себе просят.
Купца этого Губарев не любил, но побаивался его языка, завидовал деньгам, жене – третьей по счету, – светловолосой и пышной, как сдоба, завидовал изобильному дому Жерехова. Семейная жизнь сложилась у полицмейстера неудачно: еще в Петровском заводе взял он в жены, карьеры ради, стареющую дочь своего полкового командира; ждал быстрого продвижения по службе, а тесть возьми да и застрелись, не оставив своей многочисленной семье ничего, кроме большого карточного долга.
Чувствительный, охочий до дородных барышень, Губарев увидел вдруг, что жена его и стара и костлява сверх всякой меры. Винил ее во всех своих неудачах и бил нещадно, с упоением, бил трезвый и пьяный. Жена терпела молча, рожала ему детей, таких же глуповатых и злых, как их отец. И если полицмейстер, беспокойно помаргивая, впивался взглядом в привлекательное женское лицо и, постанывая, повторял свое любимое словцо: «Обремизился! Обремизился!» – то сослуживцы знали, что он злобится и вспоминает оставшуюся дома жену.
Губарев пропустил в кабинет статного старика с длинной, жилистой шеей, на которой сидела небольшая голова; улыбчатое скоморошье лицо, ровный венец седых волос вокруг желто-белой лысины и такая же пегая редкая бороденка клинышком.
– Вот что, Лука Фомич, – сказал Завойко, усадив гостя рядом с собой, – задумал я капиталом твоим распорядиться. А?
– Чужими деньгами куда как легче распоряжаться. – Жерехов широко улыбнулся, но маленькие глаза смотрели остро, пронзительно. – У чужих денег крылушки, у своих гирюшки.
– Открывай дело в Гижиге, – Василий Степанович коснулся рукой горла, – вот как надо…
– В Гижиге? – поразился Жерехов и на всякий случай сказал: – Стар я, Василий Степанович, куда мне в этакое логово…
Жерехов лучше Завойко знал Гижигу. Сорок лет провел он на чукотской земле, на Охотском побережье и в Камчатке. Знал волчьи повадки Трифонова и хитрость Бордмана – торгового американца из Бостона, обосновавшегося в устье Пенжинской губы.
– Хватит еще силенок, – усмехнулся Завойко. – Ты, Лука Фомич, жилистый, совладаешь.
– Негоже двум клыкастым в одной берлоге. – Купец весело тряхнул головой. – Глядишь, и шерсть клочьями полетит, вам же, Василий Степанович, и накладно будет. Хлопотно.