Русское молчание: изба и камень - страница 29
В 1905 году в Петербурге издается четвертая книга Шестова – сборник афоризмов «Апофеоз беспочвенности. Опыт адогматического мышления», ставшая своего рода манифестом раннего периода его творчества. 70 лет спустя французский исследователь русской мысли Жан-Клод Маркаде назовет эту книгу пророческой для развития философии XX столетия.[80]
В самом деле, утрата универсальной традиции, исчезновение корней, ощущение потерянности, бездомности, беспочвенности становятся общим и для культуры, и для философии прошлого столетия: Лев Шестов осознает и выражает это одним из первых. Трагический скептицизм мыслителя, подвергающего «деконструкции» устои и ценности современной цивилизации, является главной доминантой книги: «Нужно усомниться не затем, чтобы потом снова вернуться к твердым убеждениям… Нужно, чтобы сомнение стало постоянной творческой силой, пропитало бы самое существо нашей жизни».[81]Вслед за Ницше Шестов «философствует молотом» – его метафизическое иконоборчество не знает пределов. Апофатическое ничто – конечная и одновременно исходная точка мыслителя. Ничто – как конец, завершение и одновременно абсолютная возможность…
С одной стороны, «Апофеоз беспочвенности» вызвал почти скандальный резонанс – появилось множество откликов, включая тексты Василия Розанова и Алексея Ремизова, с другой – Шестову казалось, что его книгу неправильно воспринимают и ее проблематику неверно истолковывают (кстати, и впоследствии такое впечатление будет возникать у него от большинства рецензий на его сочинения).
В этот момент в марте 1905 года в журнале «Вопросы жизни» появляется пространная статья Бердяева «Трагедия и обыденность», рассматривающая «Апофеоз беспочвенности» в связи с предшествующими работами Шестова. Этот текст один из лучших среди написанных о Шестове до его эмиграции из России в 1920 году. Бердяев, несомненно, высоко оценивает новую работу Шестова, но при этом оговаривается, что лучшей его книгой он считает предшествующую – «Достоевский и Ницше. Философия трагедии». «Апофеоз беспочвенности» кажется ему опасным в том смысле, что, провозглашая адогматическое мышление в качестве абсолюта, книга становится догматической… «Потерявшая всякую надежду беспочвенность превращается в своеобразную систему успокоения, ведь абсолютный скептицизм также может убить тревожные искания, как и абсолютный догматизм… Трагическая беспочвенность не может иметь другого “апофеоза”, кроме религиозного и тогда уже положительного».[82]Именно в этом первом тексте Бердяева о Шестове (всего он напишет четыре больших статьи о своем друге, не считая мелких рецензий) проступает вся сложность отношений мыслителей друг к другу. Как и для Шестова, основная метафизическая интуиция Бердяева – острое ощущение царящего в мире зла, которое не может быть оправдано никакими философскими системами, никакой теодицеей. Он такой же страстный спорщик, полемист, неоднократно говоривший, что для выражения собственных идей ему надо от чего-то оттолкнуться, вступить в полемику, – он должен мысленно представить себе оппонента и спроецировать его вовне. Бердяев с изначальным антиномизмом своей мысли и романтической бунтарской установкой оставался человеком, не приемлющим догматизм любого рода, все принудительное, навязанное извне – общественным мнением, коллективом или даже церковью. Как и Шестов, Бердяев в определенном смысле был метафизическим анархистом, религиозным индивидуалистом, космополитом, для которого «беспочвенность» являлась фундаментом творчества. Но при этом талант аналитика сочетался у него с синтетическим даром, огненная страстность – с духовной трезвостью, анархическая устремленность – с соборностью, рыцарский максимализм – с широтой и веротерпимостью, одиночество – с социальностью, апофатическое философствование – с катафатическим. Сложный, запутанный творческий путь молодого Бердяева (он был либеральным марксистом, кантианцем, испытал сильное влияние Ницше и т. д.) завершился принятием им христианства – и христианским мыслителем он оставался всю свою жизнь.