Сады земные и небесные - страница 8



она была до ужаса – живая!
И вымахала вровень с лопухами.
Уехала – с хорошими стихами.
1978, Москва

Шел в комнату, попал – в другую, не привыкать. Исполнились мечтанья трех сестер. Только Москва оказалась чумазой и чернокаменной.

Мой сад сгорел от черного мороза:
чернеет жутким варевом листвы…
И нет с природы никакого спроса
В пределах черно-каменной Москвы.

Гремел, круговращался на оси громадный город. Не тот ли, который накликали на мою голову краснодонские мальчишки, когда дразнили меня, пришлую первоклассницу в красном бархатном капоре. Представляю теперь, как, наверное, странно смотрелось мое яркое пальтишко с пелеринкой в нищем шахтерском поселке.

Чуждой казалась местным ребятам младшего школьного возраста, говорящим на донбасском певучем суржике, и моя «не такая», чеканная, московитская речь. Они гнались за мной дикой стаей до самого дома, скандируя хором дразнилки: «Гуси гогочут, город гремит – каждая гадость на „г“ говорит!». Были и похуже: «Гришка, гад, подай гребенку…»

Это была настоящая травля. И мне, семилетней, приходилось отстаивать свое право говорить так, как я считаю правильным и нужным. Это была первая моя битва за Слово. Я дралась до крови. И они – уж что было, то было – порой отступали.

Я приходила в чужой для меня дом в слезах, в поврежденной одежде. Целый год в Краснодоне я была сиротой. Мама, вернувшись вдовой из Игарки, оставила меня на попечение родни, чтобы я не пропустила первый школьный год (да и жить нам с ней было пока что негде), а сама утрясала дела в областном Луганске.

Наняв двух адвокатов, она затеяла судебную тяжбу с игаркской авиагруппой, отстаивая честь моего погибшего отца, добиваясь компенсации и моральной, и денежной. Напомню, ей было всего двадцать пять лет. И она с помощью опытных юристов выиграла дело! В середине пятидесятых! По переписке, на расстоянии! У государства! Мне стали выплачивать большую пенсию – до самого совершеннолетия.

Но сиротский год в Краснодоне показался мне бесконечным.

Мама навещала меня редко. И я уходила от всех в огородные дебри большой и богатой усадьбы. Там, у границы сада, протекал ручей, и над ним росла старая мощная ива. Я и плакала там, и все равно чуяла и обоняла, и впитала в себя навсегда благодать благоуханной дымки горючих донецких степей.

С той поры, как ни гремят вокруг меня города, я говорю только так, как считаю нужным.

* * *
Столько за зиму тепла во мне скопилось,
а куда его девать, скажи на милость?
В этом городе ни деревца, ни сада,
здесь и воздух тяжелее самосада.
Снова сердцу пустеть, как улице в полночь,
где носится ветер и «скорая помощь».
1971

10. Написанному – верю

Как дед мой, Федор, чуял воду – рыл колодцы в безводной степи, так и я, видимо, с детства чуяла гать в дрожащей, дрожжевой трясине неблагоприятных обстоятельств.

В тех немногих чемоданах, которые служили мне часто и шкафом, и письменным столом, не было никакой пригодной для жизни утвари, ни подушек, ни одеял. Как-то все потом само находилось на новом месте (да и мама, это всегда подразумевалось, не оставит непутевую дочь своим попечением).

Зато повсюду я возила чемодан, битком набитый письмами друзей (они и по сей день хранимы мною). Полчемодана также занимала моя главная ценность: большая, тяжелая, чудесная, давно наизустная – антология русской поэзии первой четверти ХХ века под редакцией И.С. Ежова и Е.И. Шамурина.