Салон-вагон - страница 25



Тихо. Хоть бы Аким вошел. Но ему некогда: распаковывает ящики и, только на миг забегая к нам, бросает торопливые слова.

Я уже три раза пробовал заговорить: могу еще раз и еще раз, и ничего не изменится: не обернется Эстер, не взглянет на меня Борис.

– Будем хоть чай пить, – говорю я.

Тоненькую, жалобную песню выводит самовар. Изредка звенит ложка о стакан. Глубже темнота, отчетливее венчики звезд и опрокинутым куполом кажется небо.

Выпав из самовара, алеют на подносе угольки. За стеной Аким застучал молотком. Согнулся Борис, белеют рукава Эстер.

– Ну, как дела?

– Приехали, – словно кому-то далекому отвечает Эстер, а молоток Акима чеканит за стеной:

– Да-да-да.

Сидим тихие, молчаливые, точно задремали. У меня такое ощущение: всех нас надо встряхнуть сильно и резко, и только тогда мы задвигаемся, будем живыми. Всех, кроме Акима. Он живет: бодрую песню выстукивает его молоток.

Тухнут угольки. Я встаю.

– До завтра, – говорю я Борису и Эстер.

В передней Эстер возится с засовом. Я помогаю ей, и наши руки сталкиваются. Беру ее руку.

– Что с вами? С тобой, с Борисом?

Он прощается. Вдруг говорит:

– Хочешь, я провожу тебя до угла?

Угол пройден.

– Я дальше пойду, до гостиницы, – говорит Эстер.

– Не надо, неудобно.

– Мне хочется.

Мы идем близко друг возле друга, точно влюбленные. Я ни о чем не спрашиваю, только у дверей говорю:

– Не надо так… как сегодня.

– А как надо?

Она пытается улыбнуться, и у фонаря я вижу, как бессильны ее губы.

Я торопливо говорю:

– Теперь я тебя провожу.

– Это… неудобно…

Мелькнуло светлое платье, скрылось.

Вхожу в свой номер. Ложусь на постель и слышу, как за стеной разговаривают. Смеется девичий голос. Смех и поцелуи. Перехожу на диван, но, как только ложусь, слышу тихое рыдание, а потом слова:

– Оля, родная, успокойся!

Голос сухой, но старается быть нежным. Не оттого ли он кажется ломким? Я боюсь пошевельнуться. Женщина рыдает. И всю ночь я слышу одно:

– Оля, родная, успокойся.

Ни одного слова больше, одна и та же фраза, повторяется сотни раз с одной и той же интонацией.

Наш первый день в России – Эстер не смогла улыбнуться, жалобно плачет чужая женщина, согнулся Борис…

…Буду ждать нового утра, засыпая, верить, что оно придет иным, и не хочу думать о том, что все – одно только ожидание. Буду гнать от себя эту мысль.

Не я, кто-то другой в этом номере, кто-то другой долго, до рассвета всматривается в темноту: я с Акимом стучу молотком.

XI

Я и Борис разбираем ящики с негативами. Аким, стоя на лесенке, развешивает занавески. Плотно прикрыты ставни. Уже давно пробило двенадцать, но мы все еще заняты: Аким хочет как можно скорее открыть фотографию и торопит нас. Эстер спит в кресле. Устала за день и заснула крепко, хотя мы расхаживаем, двигаем мебель.

Только что я спросил Бориса о вчерашнем вечере. Я не мог не спросить; он меня смутил: первый день, и уж было что-то недоговоренное. Борис отвечает мне:

– Ничего не произошло, право, ничего особенного.

Я качаю головой.

– Не веришь?

– О чем это вы? – окликает Аким.

Борис еще ниже нагибается к ящику, становится на колени, и, разворачивая бумагу, шелестя ею, тихо говорит мне:

– Нагнись.

Я тоже становлюсь на колени.

– Саша, мне не хочется говорить при Акиме… Вот я провожу тебя, поговорим, а сейчас будем работать.

Мы беремся за другой ящик, а когда бьет три, я прощаюсь с Акимом. Он напутствует меня:

– Спи хорошенько, хорошенько отдохни, завтра тоже немало работы.