Сашкино детство - страница 7



Он повернулся на бок и уселся. Сидел как на насесте и крутил головой, пытаясь сориентироваться. От падения под колеса и полет в сугроб он запутался, в какой стороне дом, но вытянутая вперед рука, как флаг, продолжала сжимать три революционные гвоздики со сломанными головками. Акимыч, разглядев «букет», в сердцах отбросил его.

Никого вокруг не было. Парень на джипе укатил также молча, как и освободил проезжую часть. Дед, из-за которого Акимыч упал, даже не оглянулся, подлец. Ругаться было не с кем. Не было ни свидетелей его позора; ни прохожих; ни какой-нибудь старухи-квашни, способной его пожалеть, отряхнуть и помочь, причитая, слезть с грязного сугроба.

Варежки Акимыча промокли, кальсоны задрались к коленям, под резинки носков забился грубый жесткий снег. Стало ужасно жалко себя, и, сперва тонко-тонко и пискляво, но с каждым вздохом и всхлипом все горше и громче, Акимыч завыл. Слезы выкатывались и липли одна к другой где-то между тощим кадыком и шарфом.

Сделалось сразу мокро и зябко. При этом зад у Акимыча был совершенно сухой, но он ощутил им вселенский холод. Этот холод медленно шел из-под промерзшей земли, и он тянул Акимыча туда, вниз, сквозь остекленевшие сугробы, в первый год его работы на Соловках…

Мальчишкой он был, совсем птенцом, неоперившимся, Ванькой. Когда охрана из церкви-изолятора на горе выволокла мужика, бородатого такого, невысокенького, тот все приговаривал: «Помилосердствуйте, братцы, помилосердствуйте…». Окал мужичок, может, земляк? А может, и нет. Разве сейчас узнаешь? Потащили его к лестнице деревянной, к верхней ступеньке. А было этих ступенек аж четыреста штук! Ноги мужичка не слушались, заплетались от страха, а он, знай, долдонил все одно: «помилосердствуйте» да «помилосердствуйте».

Попятился Ванька, цепляясь за мужичка взглядом. Оба они знали: то, что на верхней ступени лестницы еще человеком было, пролетев их четыреста штук, превратится в месиво. И этим месивом через мгновение должен стать провинившийся мужичок.

«Поше-е-е-л!» – Некиференко и Стасюк слаженно гаркнули, поднапружились, подкинули мужика, и тот исчез: «пошел».

Крику не было – только стук, но, когда он затих, Ванька медленно осел в сугроб. Фалды жесткой шинели приподнялись и встали колоколом, винтовка за спиной поползла вверх, ушанка съехала на нос.

…Там, далеко внизу, лежала полоска Белого моря, действительно белого от снега. Ближе к Ивану оно процарапалось серо-черными стволами редких деревьев. Это берег. У горизонта море поднималось и становилось небом, бледным, с пеленою облаков…

И облака эти со снегом холодным саваном объяли и сковали Ваньку.

– Яйца заморозишь! – Он очнулся. Нос точно замерз и покраснел до прозрачности. Он потер нос и даже куда-то пошел, но куда бы он ни шел, везде за ним плелся покойный мужичок, а товарищи из охраны буравили их обоих глазами. Темнота, в которой можно было скрыться, не наступала. Бесконечен оказался тот короткий северный день.

– На! – Некиференко, старший из охраны, глядя исподлобья, протянул Ваньке стакан слабо разбавленного спирта. Тот выпил, но лучше ему не стало. Чуть отлегло, когда Некиференко объяснил, что мужик с бородой – враг. Враг тот не только окал, но еще и не выговаривал «р», а «с» и «з», шлепая губами, произносил со свистом, и потому никак у Ваньки не получалось до конца поверить Некиференко. Никак! Через день ему пришлось выпить еще один стакан, и еще. А потом была Танька…