Сегодня и завтра, и в день моей смерти. Хроника одного года - страница 13



– Давай на лестнице подойдем, – шепчет Лина и громко: – Людмила Петровна?..

– Да-а?.. – пролился сверху приветливый свежий голос. И, уже на кухне: – Так-к, слушаю вас? – ловко, смаху, будто пропустив под собой гимнастического коня, уселась на табурет. А глаза наши видят, всегда видят, не закажешь и в страшном. И видел, что с юга, что загар пооблез со скуластых щек, но запястья еще бронзовеют нестерто. Лицо сильное, повадка размашистая, улыбка широкая, вольная, свежая – ну, такая, какая и должна быть лет в сорок пять.

– У меня несчастье…

– Вы больны? – так вот отчего она переводила глаза с одного на другого: кто начнет излагать.

– Эх, если б я… хуже: у меня дочь больна. – и кладу, все кладу на стол, пока что кухонный.

– Но, понимаете… – улыбнулась, сузив плечи, – не вижу, чем я могу быть полезна вам?

– Как? Ведь вы же уролог.

– Хм… Да, но – ребенок. Там же все такое крохотное. И совсем другой инструмент.

– Что же нам делать? – понуро уронил голову. – На Песочной нет урологов, в городской больнице онкологов, как же быть? – размышлялось тоскливо вслух.

– Да, если бы, конечно, удалось уговорить в городском диспансере…

Это и была та соломинка… Лина за нее, я за Лину…

Мы ведем тебя по Чайковского, и когтит эта улица давним воспоминанием. Года три назад ехал я с тобой на троллейбусе мимо этой улицы. «Следующая – улица Жуковского», – объявляет водитель. «Чуковского?» – подняла глаза. Нет, смеюсь, Жуковского, был поэт такой. «Следующая – Чайковского». – «Чуковского?» – опять поглядела. А сейчас идешь и не спрашиваешь, смотришь на маму.

Однажды… мы вели дневники, едва ли не с первых дней, и 4 декабря 1960 года, пяти месяцев от роду, стоит Тамарина запись: «Сегодня я пошла в баню, час пятнадцать не была дома. Меня встретила с восторгом, и когда я стала ее кормить, то каждые три секунды отрывалась, чтобы посмотреть на меня и восторженно смеялась громко от радости». Помню, помню: на диване (старый матрас, водруженный на чурки), как всегда в час кормления, расположилась Тамара. На коленях сверточек – ребенок, откидывается, захлебывается от смеха, приникает к груди и… не может. А Тамара смеется и плачет, головой мотает (руки заняты), стряхивает слезы: «Ну, ешь, ешь, глупенькая, что, что?.. Мама, да? Мама…» – темно-влажные волосы шатром рассыпаются над беззубым личиком, мокрые полосы на банных щеках, нестерпимо синее пламя глаз.

Счастье видишь, лишь оглянувшись назад. Как почувствуешь, если купаешься в нем. Но в такие минуты захлестывало. Понимал, страшился и мысли о том, что вот это и есть счастье. Лишь однажды (горько вспомнить) вырвалось: «Ну, ты счастлива?» Улыбнулась, подумала, виновато пожала плечами: «Да, конечно… только бы денег чуточку побольше». Когда ждали, говорила раздумчиво: «Если девочка будет, наряжать ее стану». А теперь вспоминается первый год, самый трудный, самый счастливый: «Помнишь, на пуговички у нас денег не было для кофтенки, которую я Лерочке сшила. Со старых рубашек срезала. Как одеты мы тогда были! – разглядывала давнишние фотографии. – Смотри, кофта какая. И ты тоже. А доченька… помнишь, когда она только-только пошла, мне и выпустить ее не в чем было. Из ползунков старых штанишки сделала, обрезала». М-да, одеты… а про лица молчим, даже больно их видеть – так и хлещут каким-то чужим уже счастьем. Толстомордый родитель, мать с лицом озаренным, и ты, человечек.