Семиведьмие. Бронзовый котел - страница 7
«Если попал – то скоро выдохнется. Пройду, посмотрю. Обидно упустить будет!» – так мыслил храбрый мастер-охотник. И двинулся следом снова. И вскоре бледная строчка взрытой белизны, как мохнатая некрученая нить, украсилась мелкими ягодами-бусинами. Алыми, горячими, солеными с горечью – не рябина то, ох, и не рябина просыпалась! Сочилась кровь жаркими каплями, пятная белое красным.
«Так попал! Попал! Я, я возьму баронову награду, я сумею добыть эту чудо-козу!» – ликовал охотник. Мстились ему уже в каплях крови той рубины, а в блеске снежном – россыпи золотые. На что молодому охотнику с черной бородою, человеку с берега Рэв, нужны были те рубины да золото, никому он не сказывал – может, просто жаден был, а может, хотел в жены звать знатную деву. А может – думал заплатить колдуну, чтоб тот сладил для него сложную работу, или на лекарства старому родителю потратил бы, аль на выкуп побратима из долга… никто не знал. Никому до того дела не было, в том числе и Мод, что теперь пряла, тянула нитку вместе со старой Ингердой. А уж козочке о золотых рожках – и подавно! Ни дела, ни печали.
Все чаще падали рябиновые ягодки кровавых капель в снег, все быстрее спешил охотник. Нагонял – козочка была близко. Только вот поздно понял – не в косулю он попал. Поздно увидел – смеется злое болото и лунные тени пляшут в глазах у той косули. Она нарочно подпустила к себе удальца – чтоб видел тот, что игры играются и истории сказываются здесь такие, как ей, деволикой, угодно. Держала в зубах косуля-госпожа белую куропатку. Из шейки птичьей торчала охотничья стрела с бурым пером – та, что выпустил сам охотник. И именно птичья кровь пятнала снег. Выронила косуля-дева птицу, разжав белые зубы, и рассмеялась – так, как не смеется никто из живущих. Так плачет болотная птица, так выдра потешается над уснувшим рыбаком2, так кличет беду ветер, гуляя в трещине ствола древесного. И, рассмеявшись, бросилась козочка вперед, копытами метя в грудь человека, оцепеневшего пред нею. Ударила, повалила, пронеслась – светлый козий живот мелькнул над лицом упавшего в снег человека. Больно скрипнуло за грудиной – верно, поломала ребра, окаянная… Второй раз наскакивать не стала – растоптала уроненный лук с колчаном и унеслась, взвихрив буран снежной пыли. И куропатку битую с собой унесла. Даже рассказ подтвердить нечем – кроме ломаных ребер да узких синюшных следов на груди – но то охотник увидит позже, сейчас – ух! – ноги унести он только мечтает. Кружат вдали за сугробами волчьи голоса – и не хочет чернобородый охотник видеть тех, кому они принадлежат! И пока потускневшие солнечные крыши не замаячат впереди – только о том и будет думать – прочь, прочь от этой козы и этого леса! Страшный хохот звучит в ушах – чем страшный, и не сказать даже. А жутко – жутче волчьей голодной песни за спиною. У, жутко!
Убежала коза, куропатку забрала. Куропатку ту снесла к домику Ингреды, в порог трижды била копытом. И выходила Мод на крыльцо, и затирала мазью из черной ивовой коры рану на птичьей шее, выдрав и скомкав в кулаке стрелу, как травинку. И вспархивала птица, и летела прочь – белая в белесом небе зимнем, незаметная, на землю падет, так и вовсе не различишь, покуда не коснешься.
У, жутко – а жутче всего, что потом, напившись вина горячего с сушеными травами и повинившись, как дело было, уйдет охотник спать к слугам бароновым – и в ту ночь же обнимет его страшная лихорадка. Такая, что чем ни поили его, что при лихоманке-трясовице помогает, а все без толку. Три дня солнечных и три ночи черных метался в жару и бреду. И хрипел, выл, как зверь, и выплевывал слова охотник, задыхаясь, точно давят ему на грудь или терзают горло. Отхаркивал такие слова: передает, говорил, косуля златорогая, весточку барону. Я, говорила она, дева Лалейн, госпожа раэн Тавтейр, и не властно время, не властны люди, сталь и серебро, золото и камень, и медь с водою текучей, и дерево с огнем горючим, не властно даже самое светило надо мною – покуда не возьму я крови из сердца барона Готрида Хромого. Так и передай, всем, кто услышать сможет.