Серафима - страница 33



Дело было к весне. Завтра поутру приезжало высокое начальство из района, а февральский буран намел снега – ни проехать, ни пройти.

– Иосиф Михайлович, – вызвал его Попов. – Надо убрать весь снег, чтобы утром чисто было. Я уж попрошу Вас.

Вечерело, буран начал униматься, но похолодало, ветер уплотнил снег, он нес острую крупу, резал лицо и выжимал слезы. Бабы сказали:

– Ты нас, Михалыч, извини, но мы домой пошли, день, вон, кончился, у нас дети дома. А на такой холодрыге долго не проработаешь. До костей продирает. Того и гляди, в сосульку превратишься, а нам еще пожить охота.

И остался Иосиф Михайлович один в полутьме снежной ночи. Один на один с сугробами. Один на один со своим чувством долга. Поселок позади, невдалеке, погруженный во тьму и стареющий, да нет, ты уже старый, Иосиф.

Ты – как Дон Кихот, только вместо копья у тебя – лопата-грабарка, а вместо ветряных мельниц – снежные сугробы. Они в полутьме вполне могут сойти за ветряные мельницы. Ну что, Дон Кихот? На приступ? Докажем, что еще на что-то способен! Когда работаешь с лопатой спиной к ветру, разогреваешься и не так страшен холод. Но силенок маловато у Дон Кихота на поселковой диете. Устаешь, Иосиф… А остановишься отдохнуть – ветер проникает под пальто, отнимает тепло. И он идет в поселковую контору, погреться у печки, передохнуть. Только нельзя расслабляться. Чуть-чуть отдохнул – и вперед, Дон Кихот из Москвы!

Здесь его застала Сима. Зинка забежала сказать: «Симка, там Михалыч остался работать, так ты последи. Он же упрямый, не уйдет, пока не сделает. Как бы не замерз».

– Иосиф Михайлович, так же нельзя. Вы же совсем окоченели. Бросьте Вы это. Что не доделали – завтра утром пораньше…

– Нет, Симочка, я уж доделаю, не так много осталось.

А утром я, боюсь, не встану. А ты иди домой, там дети. – Ну так поешьте немножко, я принесла вот…

– Спасибо тебе большое. Ну, ты иди, я скоро…

Пришел он за полночь, дрожал крупной дрожью, и Сима накрыла его всеми одеялами и одежками. Утром Иосифу Михайловичу стало плохо. Он горел от внутреннего жара. Фельдшерица Федоровна посмотрела на градусник, который сунула ему под мышку, и охнула.

– Давай, Сима, поскорее его в больницу. У меня уколы есть хорошие, может быть, поможет.

Но помочь Иосифу Михайловичу уже ничто не могло. Двухстороннее крупозное воспаление легких было приговором для истощенного, ослабленного немолодого тела. Через четыре дня его не стало, и Сима осталась совсем одна: некому пожаловаться на жестокость поселковой жизни, на то, что тянет она из последних сил и что кончаются ее женские силы. Оттилия Карловна – не в счет, она превратилась в капризного ребенка, погрузилась в собственные переживания и болезни.

Некому пожаловаться, некому посочувствовать. Не от кого услышать мудрых, утешительных слов.

Похоронили Иосифа Михайловича рядом с Риммочкой, закидали мерзлой, тяжелой глиной. Сима вела свекровь под руку, у той все отказывали ноги. Уложила ее Сима, накрыла одеялом, а вечером пришла к Симе Зинка, принесла полбутылки самогона.

– Не пытай, где достала. Давай, Симка, выпьем за упокой души твоего свекра, – она разлила мутную жидкость в кружки. – Пей-пей, Симка, легче тебе станет, пей до конца. Зажмурься и пей. И занюхай корочкой хлебной. Вот так, – обняла Симу и заревела белугой: – Ой, Симка, грех на мне, такого человека не уберегли. Моя вина, ушла я, дура, тогда и баб увела. Оставила Михалыча одного. Как сердце мое чуяло. И такой был обходительный, слова плохого не скажет. В жизни такого человека не встречала. Вот, каменюка у меня на сердце, Симка, – размазывала Зинка пьяные слезы. – Ты прости меня, дуру. Нельзя было мне уходить тогда. Да что теперь делать? Был человек – и нет его, – никак не могла успокоиться Зинка.