Серафима - страница 35



не знает он, к чему приложить руки. Ходит по пустому дому из угла в угол.

Ушли из дома младшие, Ляля, Коля и Костя. Работают и учатся в Москве, приезжают к родителям по выходным. Садятся в кружок и говорят о чем-то непонятном ему, отцу, спорят. Коля и Костя вступают в этот, как его… касамол, им нравится эта новая жизнь. Прошлый раз Коля, смущенный, подошел к отцу.

– Папа, такое дело, только ты не обижайся. У нас все вступают в комсомол, ну и меня вызвали, спрашивают: «Ты в комсомол будешь поступать?» Я говорю: «Да». А они: «А какого ты сословия?» Я говорю: «Из купцов». А они: «Из купцов мы в комсомол не принимаем, ты должен отречься от своего сословия». Я спрашиваю: «Это как?» А они: «Ты должен написать заявление, что советскую власть и линию партии одобряю и от своего прошлого сословия отрекаюсь». А если я не напишу, то меня с работы выгонят. И Костю тоже.

– Поступай, сынок, как знаешь, как велят, – поднялся Гаврила Степанович и ушел к себе.

Тяжелый камень лег на сердце. Что это за власть такая, что сыновей от собственных отцов отрекаться заставляет?

Лялю тоже вызывали, а он наотрез отказался, и теперь его, как антисоветского элемента, высылают из Москвы. На трудовые работы, на строительство Турксиба. Это такая железная дорога в Туркестане. Давеча сидел он с Лялей, разговаривал:

– Ты, сынок, не упорствуй. Мне теперь уже все равно, а тебе-то зачем жизнь свою губить? Напиши, что говорят, пусть подавятся.

– Нет, папа. Не могу я от вас с мамой отречься. Как я с этим жить буду? Украдкой со своим отцом встречаться? Не буду ничего писать. А что пошлют в Туркестан работать, так и там люди живут. Работы я не боюсь, не пропаду и в Туркестане.

– Я, Катерина, пойду пройдусь про лесу.

– И то, Ганюшка, день нынче погожий, а ты все дома и дома. Пойди, погуляй.

От дома – тропинка через сосновый лесок на берег Яузы. Высокий берег, вся округа открывается, широкой дугой внизу изогнулась Яуза, а за спиной желтыми, медовыми стволами стоят сосны. Под соснами – скамеечка, батюшка сделал. Любил батюшка посидеть на этой скамеечке, погреться на солнышке. А теперь вот и сын приходит.

Тишина такая, что белок слышно. Цокают, переговариваются, любопытные. Гаврила Степанович сидит, положив тяжелые руки на колени, щурится от бликов солнца на речных струях. Нет больше у него сил, чтобы сопротивляться, ни телесных, ни душевных. Давеча приходили двое пронырливых, курили вонючие цигарки, предъявили бумагу с лиловой печатью, ходили по дому, везде нос совали, спрашивали. Спрашивали, почему не работаете, на что живете.

А не работаю, потому что инвалид, желудок вырезали у Склифосовского. А живем тем, что дома, что батюшка выстроил, сдаем добрым людям. Значит, говорят, нетрудовой элемент, так и записали. Ушли, и в доме после них будто крысы прошлись. После того, как эти двое убрались, Катерина полдня комнаты проветривала. Не к добру приходили. А чем он виноват? Зла никому не делал, людям помогал, как умел, в Максимкове его все уважают, здороваются при встрече, о здоровье спрашивают, сочувствуют. Рассказывают, что колхоз здесь будет и всех в этот колхоз запишут. Ну что сделать, чтобы отстали от него? Чтобы дали спокойно дожить до смерти. Много ли ему осталось?

Ведь все отдал, что было.

– Ганя! Ганюшка! – Катерина бежала, семенила, спотыкалась к нему, бледная, встрепанная.

– Что, Катерина?

– Беда, Ганюшка. Пришли за тобой трое, забирать тебя. Да за что же, Господи, ты наказываешь нас? В доме они, тебя спрашивают.