Сердце бройлера - страница 18



– Торшер немецкий.

Двадцать первого числа Гурьянов пришел к Суэтиным с мольбертом и чемоданчиком, в котором были краски, кисти, тряпки, пузырьки и прочий художнический хлам. Вопреки ожиданиям, связанным с завершением предыдущего портрета, лицо Гурьянова было гладкое, готовое к новым раздумьям над новым полотном. Усы и бородка уравновешивали черную с проседью волну волос над широким лбом. Анна Петровна по случаю «закладки портрета» испекла пирог с потрошками по рецепту Анны Ивановны и к нему поставила на стол графинчик сливянки собственного «розлива». Николай Федорович пришел прямо с работы, уставший, и, разумеется, Анна Петровна тут же, как всякого голодного мужчину, усадила его за стол. Пирог имел необыкновенный успех, а сливянка шла, как по маслу. Анна Петровна млела от аппетита Гурьянова и его поучительных и пикантных историй о контрасте жизни парижской богемы и российских передвижников. Он ей кого-то напоминал, о ком в памяти остались самые приятные воспоминания, но она никак не могла припомнить их. Когда на большой фарфоровой тарелке из остатков трофейного немецкого сервиза от пирога остались два треугольника, а графин опустел, то есть уже в начале девятого, Николай Федорович откинулся на стуле, вынул из коробка спичку и, сыто жмурясь, спросил бархатным баритоном:

– Ну, и где же сын?

– Я тут, – тут же с кухни отозвался Евгений. Признаться, ему наскучило уже «делать уроки». Успел дочитать «Одиссею капитана Блада». Он сидел так, что обеденный стол был виден лучше, чем кухонный.

– Подь сюда, атлет. Дай чувства глазу живописца! Хорош. Хорош! Хороший получится портрет. Евгений? Портрет Евгения. Во взгляде мысль. Черты лица юны, но определены, а главное – вижу – это не последний его портрет, не последний! Но – первый!

– Вы нам льстите, – вырвалось у Анны Петровны.

– Бросьте, это вы льстите мне!

Сливянка, похоже, стала проявлять себя в свойственной ей манере и соразмерно количеству, помноженному на качество, и, судя по метражу комнаты, могла подвигнуть художника на полотно размером метр десять на метр сорок.

– День сегодня замечательный! – воскликнул Гурьянов, глядя на торшер. – Немецкий, говорите? Замечательный торшер. Пожалуй, так: портрет юноши под немецким торшером.

– Русский юноша под немецким торшером, – поправил юноша.

– Однако! – воскликнул живописец. – Ироничен!

– Аусгецайхнет. Замечательно, – сказал Евгений. – Отображайте!

Отобразить иронию, к сожалению, с наскоку не удалось, как и все остальное, поэтому остаток первого вечера был посвящен мысленной лепке образа и ярким словам о творческом порыве, который надо не упустить, но который нельзя и торопить. Из красивых слов можно было, конечно, сшить поэму в триста строк, но на холст их было никак не натянуть. На полтора квадратных метра.

На второй вечер после сеанса, совмещенного с ужином, Гурьянов в начале одиннадцатого не без иронии стал рассказывать о том, как он летом в свой отпуск вместе с приятелем, председателем какого-то РАПО, изготавливал по области бюстики вождя. Бюстики пользовались неслыханным спросом. Как оказалось, они нужны были всюду.

– Я решил, что их заготавливают впрок, – сказал Гурьянов и сделал круглыми глаза и зажал себе рот широкой, испачканной в краске ладонью. Из-под ладони смешно торчала борода.

Каждый бюстик оплачивался от двадцати до пятидесяти рублей за штуку, в зависимости от величины и ракурса. В основном это были бюстики двадцатирублевого и пятидесятирублевого достоинства. Пятидесятирублевые были выгоднее, но с ними было мороки раза в три больше, чем с двадцатирублевыми.