Серые души - страница 7



Позже вдовство окончательно его доломало. Он тоже отстранился. От мира. От нас. Наверняка и от себя самого. Думаю, он любил свой юный оранжерейный цветок.

Старик Дестина умер через восемь лет после жены – его хватил удар на проселочной дороге; он шел на одну из своих ферм, которые сдавал в аренду, чтобы отругать фермера, а может, даже вышвырнуть вон. Так его и нашли: он лежал с открытым ртом, уткнувшись носом в довольно густую апрельскую грязь, которой мы были обязаны дождям, хлеставшим с неба и превращавшим землю в клейкое месиво. В конце концов, он вернулся туда, откуда вышел. Круг замкнулся. И деньги старику не очень-то помогли. Помер как батрак.

И тогда его сын по-настоящему остался один. Один в огромном доме.

Он сохранил привычку смотреть на людей свысока. Однако удовлетворялся малым. Перестав быть расфранченным хлыщом с надменным взглядом, стал всего лишь стареющим мужчиной. Работа поглощала его целиком. При старике в Замке работало шесть садовников, сторож, кухарка, три выездных лакея, четыре горничных и шофер. Вся эта челядь, которую держали в ежовых рукавицах, ютилась в тесных службах и каморках под самой крышей, где зимой вода замерзала в кувшинах.

Прокурор поблагодарил всех. Он не был скрягой. Каждому дал прекрасное рекомендательное письмо и порядочную сумму. Но оставил только кухарку Барб, которая в силу обстоятельств стала заодно горничной, и ее мужа, прозванного Важняком, потому что никто не видел, как он улыбается, даже жена, лицо которой неизменно украшали веселые складочки. Важняк, как мог, поддерживал порядок в усадьбе и занимался всякого рода мелкими починками. Слуги редко покидали Замок. Их никто не слышал. Прокурора, впрочем, тоже. Дом казался сонным. Кровля одной из башенок протекала. Некоторые решетчатые ставни душила своими плетями большая глициния, которой позволили разрастись. Кое-какие из угловых камней полопались от мороза. Дом старел, как и люди.

Дестина никого у себя не принимал. Повернулся ко всем спиной. Каждое воскресенье ходил в церковь. У него там была своя скамья, отмеченная семейными инициалами, вырезанными на дубовой спинке. Он не пропустил ни одной мессы. Кюре во время проповеди с нежностью на него поглядывал, как на кардинала или сообщника. Потом, по окончании службы, когда толпа в картузах и вышитых платках вытекала наружу, сопровождал его до самой паперти. Под трезвон колокола, пока Дестина надевал свои шевровые перчатки – руки у него были изящные, дамские, а пальцы тонкие, как мундштук, – они говорили о всяких пустяках, но таким тоном, будто один почитает второго знатоком человеческих душ, а второй первого – практиком, глубоко изучившим их на деле. Балет завершался. После чего Прокурор возвращался в Замок, и каждый со злорадством воображал себе его одиночество.


Как-то раз явился один из директоров Завода и испросил милости быть принятым в Замке. Протокол, обмен визитными карточками, расшаркивания и поклоны. Директор принят. Это толстый приземистый бельгиец с курчавыми рыжими бакенбардами, довольно смешливый и одетый как джентльмен из романа: коротенькое, едва прикрывающее зад пальто, клетчатые панталоны с сутажем и низкие лакированные сапоги. Короче, приходит Барб с большим подносом и всем необходимым для чаепития. Прислуживает им. Исчезает. Директор болтает. Дестина мало говорит, мало пьет, не смеется, вежливо слушает. А гость все ходит вокруг да около, добрых десять минут разглагольствует о бильярде, потом – об охоте на куропаток, о бридже, о гаванских сигарах и, наконец, о французской гастрономии. Он сидит вот уже три четверти часа. Начинает было говорить о погоде, как вдруг Дестина глядит на свои часы, немного искоса, но все же достаточно медленно, чтобы дать директору возможность это заметить.