Шахматы с Машиной Страшного суда - страница 26



– Скоро вернешься?

Женщина бесстыже рассмеялась:

– Ага! А ты боишься, что Хоршиду тебя заругает?

И они оба засмеялись, глядя друг на друга. Не переставая смеяться, она обернулась, и тут увидела меня и замолчала. А я всё еще не мог прийти в себя: неужели я вижу такую женщину? У нее были длинные ресницы и глаза цвета меда. Она глазами указала на меня сторожу. А он вдруг вскочил с места и схватил свою дубинку.

– А ну пошел отсюда, сукин сын!

И кинул в меня дубинкой. Послышался умоляющий крик женщины:

– Не бей его! Грех это! Пожалей его!

Дубинка ударила мне в правую голень, и мой крик слился с криком женщины. От боли я зажмурился, а когда открыл глаза, она склонялась надо мной, повторяя:

– Грех это! Смотри, что ты с ребенком сделал.

Сторож дернул ее за руку:

– Иди себе! Это не твое дело!

Я вскочил и, хромая, побежал прочь.

Удирал, а все-таки оглянулся: женщина вытирала уголок глаза. Может, слеза капнула, а может, поправляла искусственные ресницы…

Нога очень болела. В укромном переулке я поднял штанину: посинело, и красный кровоподтек и опухоль!

…К началу первого урока в школе я опоздал и прибежал к маме, потому что без нее я боялся идти в школу. И вот она мыла мне ноги и в третий раз спрашивала, почему я опоздал на урок и откуда этот синяк. А я не отвечал до тех пор, пока она не поклялась, что не расскажет отцу. Тогда я выложил ей всё. Она опустила голову… Но в моем мире были вопросы поважнее, и вот я преодолел себя и спросил ее:

– Ну хорошо, но зачем? А? Эти женщины должны туда идти?

Быстрый взгляд матери, однако, показал мне, что я слишком далеко, не по возрасту, захожу…

Уже полностью стемнело. Я вернулся за руль фургона и по недавним нашим же следам поехал к дому той женщины…

Ей предназначались четыре котлеты и две лепешки лаваша.

«Неужели она из этой же категории? Нет, просто ей негде больше жить! Но если бы она не была из таких, разве выбрала бы этот квартал?»

Держа котлеты с хлебом, я ждал. Я уже посигналил, но старая деревянная дверь оставалась запертой. Еще раз погудел, на этот раз долго не отрывая руки от сигнала. Дверь неподвижна. Может, когда мы уехали, было еще одно попадание, и ее убило? Может, ее труп лежит там, в доме, в луже крови? А я, во власти упрямства и детских смутных страхов, так и буду стоять здесь, поодаль?

Преодолев себя, я подошел к двери вплотную. Ее дерево потемнело до цвета жженого кофе, о древности двери свидетельствовало и то, что запиралась она на засов изнутри.

– Кто там?

Это был ее, Гити, голос.

– Это я. Ужин привез.

Створка двери чуть приоткрылась, и я разглядел силуэт женщины в черном платке и с большой клюкой в руке. Узнав меня, она убрала палку за дверь и, не говоря ни слова, взяла лепешки с котлетами. Я стоял в растерянности. Может, эта моя медлительность ее удивила.

– Еще что-то?

– Нет, ничего! Вам ничего больше не нужно, ханум[9]?

И тут она взорвалась. Выпучив глаза и подбоченясь (хотя и не выпускала из рук лаваш с котлетами), она заорала изо всех сил, на которые только способна женщина:

– Мать твоя ханум! Тетка твоя! Твою мать, сукин сын!

И захлопнула двери. Прошли секунды, пока этот взрыв как-то отпустил меня. Потом я сел за руль.

Уже тронув фургон, я почувствовал, что раздражение мое не только не проходит, но и нарастает.

«Обругала мою мать! Мою мать, которая ничего ей плохого не сделала! Что я такого сказал? Я обратился к ней вежливо. Привез ей ужин. Чтоб она им подавилась! Тупое создание! Что утром, когда платок сразу сняла, что сейчас, когда вежливость встретила бранью. О Парвизе даже и не подумала спросить! Но ладно. Ладно. Чтоб я тебе еще раз привез? А этот чертов инженер? И ему не повезу! Я что, слуга им, что ли? С вечера до утра дежурство, а потом с утра поварешку в руки и фартук на пояс – и служить госпоже Гити и сумасшедшему инженеру? Буду возить провизию только в отряд, и точка. К чертям остальных! Пусть, как люди, получают в мечети. Вообще, лишь по вине Парвиза и его ранения всё это на меня свалилось…»