Щегол - страница 37



И вдруг – телефонный звонок, ненормально громкий, будто будильник, который выдернул меня из ужасного кошмара. Какая волна облегчения меня накрыла – не описать словами. Я поскользнулся и чуть не приложился лицом об пол – так рванулся к телефону. Я был уверен, звонит мама, но глянул на определитель номера и оцепенел: NYDoCFS[15].

Нью-Йоркское управление по делам – чего, кого? После секундного замешательства я схватил трубку:

– Алло?

– Здравствуйте, – негромко сказал кто-то до жути мягким тоном. – С кем я говорю?

– Это Теодор Декер, – растерявшись, ответил я. – А вы кто?

– Здравствуй, Теодор. Меня зовут Марджори Бет Вайнберг, я социальный работник, я работаю в Нью-Йоркском управлении по делам семьи и ребенка.

– В чем дело? Вы про маму что-то знаете?

– Ты – сын Одри Декер, верно?

– Мама! Где она? С ней все хорошо?

Долгая пауза – ужасная пауза.

– Что случилось? – закричал я. – Где она?

– А твой отец дома? Я могу с ним поговорить?

– Нет, он не может подойти к телефону. Что случилось?

– Прости, но дело срочное. Боюсь, мне действительно очень нужно прямо сейчас поговорить с твоим отцом.

– Что с мамой? – спросил я, вскочив. – Пожалуйста! Скажите только, где она! Что случилось?

– Ты ведь там не один, Теодор? Дома есть взрослые?

– Нет, они вышли за кофе, – ответил я, лихорадочно оглядывая гостиную. Под стулом – крест-накрест лежат балетки. В обернутом фольгой горшке – лиловые гиацинты.

– Отец тоже вышел?

– Нет, он спит. Где мама? Она ранена? Что случилось?

– Прости, Теодор, но я очень прошу тебя разбудить папу.

– Нет! Не могу!

– Прости, но это очень важно.

– Он не может подойти к телефону. Почему же вы просто не скажете, что случилось?

– Хорошо, если твой отец не может подойти к телефону, тогда я оставлю тебе свою контактную информацию. – Голос был мягкий, сочувственный, но все равно на слух напоминал бортовой компьютер ХЭЛ из “Космической одиссеи 2001”. – Пожалуйста, попроси его срочно связаться со мной. Это очень важно.

Повесив трубку, я долго-долго сидел, не двигаясь. С моего места были видны часы над плитой – два часа сорок пять минут. Прежде мне никогда не доводилось так поздно быть одному, да еще и на ногах. Гостиная, обычно такая светлая, просторная, искрящаяся от маминого в ней присутствия, усохла до холодной, бледной унылости, как летний коттедж – зимой: потертая обивка, кусачий сизалевый коврик, бумажные абажуры из Чайнатауна и слишком легкие, слишком маленькие стулья.

Вся мебель будто вытянулась, привстала на цыпочки в тревожном ожидании. Я слышал, как стучит мое сердце, слышал все щелчки, перестуки и присвисты огромного старого дома, дремавшего вокруг меня. Спали все. Даже звуки клаксонов и громыхание грузовиков, изредка проезжавших по Пятьдесят седьмой улице, казались еле слышными, нерешительными – редкими, будто неслись с другой планеты.

Я знал, что скоро ночное небо станет темно-синим, в комнату скользнет первый хрупкий, зябкий проблеск апрельского дня. По улице забурчат и загрохочут мусоровозы, в парке застрекочут весенние птицы, по всему городу в спальнях зазвонят будильники. Грузчики, высунувшись из фургонов, будут шмякать толстыми пачками “Таймс” и “Дейли Ньюс” об асфальт возле газетных киосков. Во всем городе матери и отцы зашаркают по домам с растрепанными волосами, в ночнушках и халатах – поставят вариться кофе, включат тостеры, разбудят детей в школу.

А что буду делать я? Какая-то часть меня занемела от отчаяния, я был словно лабораторная крыса, которая во время эксперимента потеряла всякую надежду и улеглась помирать с голоду посреди лабиринта.