Шёпот времён - страница 7
Или с сеном прижмет помогать, с дровами, да хоть бы когда оспасибился, – не было этого. Боялся благодарностями испортить.
Все терпел, да и теперь еще терпит, но уже злость внутренняя закипает, заставляет зубы сжимать, а характер не позволяет той злости наружу выплеснуться, сила какая-то неведомая удерживает, страшится будто чего.
Особенно обострились и как-то внутренне растопырились отношения, когда охотовед вызвал их в контору и по осени вручил новенький акт закрепления охотничьих угодий. Теперь, по новой бумаге, хозяином участка становился молодой, а достигший возраста дед не изгонялся, конечно, но становился просто напарником. Вот так. Охотовед руку пожал молодому, а старика по плечу похлопал, утешил вроде:
– Охотьтесь пока, кто вас разделяет, просто порядок такой.
Но слово «пока» как-то резануло слух старика, заставило опустить плечи и внутренне съежиться, напружиниться. Эта смена хозяина на участке еще более обострила отношения напарников. Дед стал невыносимым во всех отношениях, а молодой замкнулся в себе и ждал естественного решения этой проблемы, ждал старости напарника.
Конечно, он никогда не позволил бы себе открыто противостоять этому человеку, человеку, в последние годы ставшему не только его учителем, наставником, но чем-то большим, уж чуть ли не отцом.
Но в этом году злость на хитрована-напарника неожиданно выплеснулась черной, паскудной стороной.
Он стал утаивать от старика добытых соболей. Может, повлияло то, что друзья охотники посмеивались над его честностью, невольно поминая его родословную, в которой первым же коленом был вор-отец. Или действительно, злость на напарника перешла в другую стадию, требующую поступка, но он стал утаивать.
Прямо в тайге обдирал парных соболей, сворачивал шкурку колобком, замораживал и прятал, боялся при этом страшно. Боялся ни чего-то конкретного, и, тем более, ни кого-то, а просто боялся, дух захватывало, как боялся.
Если бы его застали за тем занятием, когда он, сунув очередной колобок в мешочек, старательно, не оставляя лишних следов, подвешивает этот мешочек в густую крону кедра, у него бы лопнуло сердце. Он страшно боялся разоблачения, до колокольного звона в затылке, до расслабления всех мышц. Знал, что старик ворует намного больше, ворует всю жизнь, а вот не мог себя успокоить, боялся дико.
У него даже изменилась манера поведения, – он начал подобострастно угождать и льстить старику, продолжая в то же время ненавидеть его.
И ненависть эта каждодневно усиливалась, многократно усиливалась.
* * *
…Только лишь по тому признаку, что старик раскатисто подъехал к зимовью, а не подошел, устало покряхтывая, да еще по тому, как он легко и ловко бросил в угол свой посох, брякнувший там костяным гневным звуком, было понятно, что случилось непоправимое.
Замерев в зимовье, ухватившись за край нар побелевшими пальцами, парень только чудом удерживал в себе присутствие духа, но в любой момент он мог не удержаться, оступиться и слететь в эту пропасть бесчувствия, раствориться в ее темных глубинах, разодраться о ее выступающие острые края.
Да, наверное и лучше было бы потерять сознание и грохнуться в обморок, чтобы не видеть этого позора, не сдерживать, и без того еле ощутимое, трепетание сердца от стыда и страха, когда старик, широко распахнув дверь, мотнул полотнищем мешка, и по полу зимовья запрыгали колобочки мороженных собольих шкурок. Застучали радостно по плахам, будто и они сами изобличали вора, будто спешили объявиться на суд, молча тыкали пальцем в виноватого.