Шутка обэриута - страница 23
Личная жизнь моя превратилась давно в руину; роман с Нелли был бурным, но скоротечным; не сошлись характерами? – «Ты – болезненное исключение из рода человеческого», – смеялась Нелли, быстро раскусив меня; ей нельзя было отказать в наблюдательности, разяще-зоркой: «сухой и холодный, ты опаляешь внезапными вспышками страсти, фантазии, остроумия, но после кратких возгораний опрокидываешься в сумрачный свой характер, в сумрак бесценного своего сознания, и я остаюсь одна под тучами, на ветру». Нелли, в противовес мне, квёлому мечтателю-созерцателю, особа витальная, темпераментная и сверхактивная, – как утомляла её активность! – торопилась жить и спешила чувствовать; моя мать, не питавшая к Нелли симпатий, изрекла однажды, поправляя компресс на лбу: «подмётки на бегу режет», – после меня, «сухого и холодного», сменив при подъёме по социальной лестнице нескольких, один успешнее другого, мужей, Нелли, руля «Лексусом», не справилась с управлением и погибла в автокатастрофе в Америке вместе с самым успешным мужем своим, знаменитым органистом и дирижёром Готбергом: супруги возвращались с триумфального концерта в вашингтонском Кеннеди-центре. Занозой в мозгу засела марка престижной японской машины? – перед отбытием в заокеанский рай Нелли приходила за подписью на справке для ОВИРа и, осмотревшись в скудной моей обители, пожурив за «безбытность», за «внутреннюю бездомность», (её отличала меткость суждений) призналась, что мечтает о «Лексусе», роскошном и мощном: гибельную автомечту, idea fix premium, ей предусмотрительно навязала изощрённая в бытийном сюжетосложении судьба, – не по иронии ли судьбы мёртвыми узлами слова и поступки связаны-перевязаны? Опереточно-демонический, с бетховенской гривкой, Гарри Готберг, грозно нависавший над запуганным оркестром, учился со мной в одной школе, да, в 308 школе, на Бородинской улице, да, мир праху… После Нелли были другие женщины, которых я любил и которые любили меня, всё чаще я извлекал из картотеки памяти их прекрасные лица, но выяснялось в ночных разборах полётов, что любовь делала нас несчастными, а воспоминания лишь подпитывали ноющую боль в сердце. По мере того, как чувства растворялись в кислоте прошлого, я, – дивясь разнообразию и вздорности женских натур, очаровывавших меня, – ощущал, однако, что сам был виновен в недоразумениях и ссорах, разрывах.
И, естественно, редел круг общения.
Почти одновременно ушли институтские друзья: художник Рохлин, поэт Алексеев; я коротал теперь в беседах с ними часы бессонницы.
Да, ушедшие становились спутниками моего одиночества.
Ушли один за другим – и все нелепо, – друзья школьных лет: Бызов, Шанский, Бухтин-Гаковский, их никто не мог заменить. Не стало и Германтова, – присутствие в жизни моей Германтова и искусствоведческих фантасмагорий его, было, как почувствовал я после таинственного ухода Юры в венецианскую ночь, одной из последних подпорок; мой мир обезлюдел, а когда угасла Глаша, верная подруга, собака-долгожительница, – в бескорыстной любви она меня поднимала на пьедестал, очень за меня, непутёвого, тревожилась, сокрушёнными вздохами оценивая мои поведенческие оплошности, – помню, как ощутил в груди холодную пустоту; узы, связывавшие с теплом быта, были разорваны, я, опустошённый потерями, остался один на один с собой, а ведь истекающая жизнь, увиденная усталым, но въедливым ещё взглядом, предстаёт как цепь неудач.