Символисты и другие. Статьи. Разыскания. Публикации - страница 18



Вровень с Тютчевым для Коневского встает другой поэт-мыслитель – Баратынский. В эпоху, когда подлинный масштаб творчества этого мастера был осознан еще очень немногими, Коневской расценивал его стихи в ряду наивысших достижений русского поэтического слова. Баратынский в его восприятии – гениальная личность, опередившая свое время, не понятая Белинским – «апостолом земного благоденствия, основанного на разумной энергии»,[92] – а также и его последователями, критиками-утилитаристами, длительное время определявшими и ограничивавшими кругозор читающей публики. В 1900 г. в связи с юбилеем Баратынского Коневской попытался обозначить, опять же в своем привычном абстрактно-умозрительном ключе, основные черты «мировоззрения поэзии» любимого автора, которые в очередной раз оказываются зеркальным отображением его собственного мировоззрения – если не во всей полноте, то по крайней мере во многих существенных аспектах, и прежде всего в осмыслении трагического диссонанса между самосознанием индивидуального «я» и надличностным мировым началом: «19-го февраля нынешнего года исполнилось 100 лет со дня рождения одного из величайших русских поэтов Е. А. Баратынского. В русской поэзии это – первый по времени и по силе таланта поэт, который сознал в своем творчестве безысходное состояние человеческой природы. Он пережил всю скорбь этого сознания и вместе с тем нашел некоторый исход не из самого сознания, но из скорби, которая им внушается. Живее и прежде всего он ощущал ограниченность человека во всех его ощущениях, как в деятельности познания, так и в деятельности инстинктов. Первоначальным источником душевной боли была для него зависимость всех предметов восприятия и желания от не им установленных порядков. Тоска Баратынского – это жажда бесконечного бытия, бесконечного счастья и свободы и сознание ограниченности и конечности всех предметов ощущения – воли и разума».[93]

Баратынский чрезвычайно близок Коневскому в равной мере как содержанием и тональностью поэтических медитаций, так и самим творческим методом, в котором главенствующую роль играло рефлектирующее начало:

Всё мысль да мысль! Художник бедный слова!
О жрец ее! тебе забвенья нет;
Всё тут, да тут и человек, и свет,
И смерть, и жизнь, и правда без покрова.
Резец, орган, кисть! счастлив, кто влеком
К ним чувственным, за грань их не ступая!
Есть хмель ему на празднике мирском!
Но пред тобой, как пред нагим мечом,
Мысль, острый луч! бледнеет жизнь земная.

Апология мысли, провозглашаемая в этом стихотворении Баратынского, всецело отвечает магистральным и сокровеннейшим творческим идеалам Коневского. Столь же привлекательна для молодого поэта-символиста явленная здесь словесная фактура с ее четко обозначенными семантическими контурами в прямых номинациях и в метафорических уподоблениях; отвечает его личным предпочтениям и утяжеленный стих: пятистопный ямб у Баратынского интенсивно дополняется сверхсхемными ударениями – спондеями (выше соответствующие лексемы выделены курсивом), и Коневской в собственных поэтических опытах продемонстрирует аналогичную склонность: «Ты слово знал. В нем свет, в нем жар, в нем – влаги бой» («Старшие богатыри», II) – к шести ударным слогам строки шестистопного ямба добавляются три сверхсхемных ударения. Н. Л. Степанов справедливо заключает: «От Баратынского у Коневского подчеркнутая точность словоупотребления и образа, сочетающаяся с некоторой риторичностью стиха, которая отличает такие “раздумья” Баратынского, как “Последняя смерть” или “Осень” с их архаическим словарем и торжественностью одической интонации. Такие стихи Коневского, как, например, “По дням”: