«Синдром публичной немоты». История и современные практики публичных дебатов в России - страница 28



) непосредственно и будучи не уверены в том, что коронный суд воспользуется предоставленным ему правом, присваивают себе сами не принадлежащую им власть миловать и оправдывают таких подсудимых в ущерб справедливости и обстоятельствам дела» [Дейтрих 1895: 13–14].

Очевидно, что право помилования преступников монархом не является юридическим правом: оно предстает как исключительное проявление верховной власти, возможности отменить или скорректировать закон. Русское законодательство четко фиксировало этот момент, и, как гласила статья 148-я уголовного законодательства, «помилование не может быть даровано судом. Оно исходит единственно от Верховной Самодержавной Власти и МОНАРШЕГО милосердия. Оно не обращается в закон, но составляет из закона изъятие, коего сила и пространство определяются в том же Высочайшем указе, коим помилование даруется» [Свод Законов 1832: 50–51][59].

Высокий процент оправдательных приговоров, выносимых судом присяжных, о чем говорили его критики, вполне соответствовал действительности (средний процент репрессивности суда присяжных ниже аналогичного показателя приговоров коронного суда на 12 % (61,3 % и 73,3 %) [Афанасьев 1988: 60], хотя причины этого могли быть самыми разными[60]. Но дело не только в большом количестве оправдательных приговоров, их непредсказуемости, невозможности достичь консенсуса из-за «разницы понятий»: вынесение судебного решения представляет собой, с точки зрения консервативных авторов, сговор частных лиц, наделенных чрезмерными полномочиями, которые разрушают монополию государственной власти на истину, открывая ее посредством обсуждения, дискуссии, спора. Так, в статье «Суд присяжных» К. П. Победоносцев, размышляя о будущем русского судопроизводства, сетует, что вместо «крепкой руководящей силы… есть быстро образовавшаяся толпа адвокатов, которым интерес самолюбия и корысти сам собою помогает достигать вскоре значительного развития в искусстве софистики и логомахии, для того чтобы действовать на массу; где действует пестрое, смешанное стадо присяжных, собираемое или случайно, или искусственным подбором из массы, коей недоступны ни сознание долга судьи, ни способность осилить массу фактов, требующих анализа и логической разборки; наконец, смешанная толпа публики, приходящей на суд как на зрелище посреди праздной и бедной содержанием жизни; и эта публика в сознании идеалистов должна означать народ» [Победоносцев 1993b: 155–156].

Образы «пестроты» и «смешения» здесь показательны: они репрезентируют отсутствие единства и целостности, многоголосый хор участников[61], каждый из которых наделен даром речи. И не случайно в «Московском сборнике» перед статьей о суде присяжных идет статья «Великая ложь нашего времени», посвященная демократии и парламентаризму. Суд присяжных, по сути дела, и является демократией, возникшей внутри монархического правления и постепенно лишающей верховную власть ее неотъемлемых прав. В этом плане либеральная (демократическая) идея того, что язык может создавать единство помимо традиционных форм власти и социального авторитета, оказывается лживой точно так же, как «одно из самых лживых политических начал есть начало народовластия» [Победоносцев 1993а: 31]. И с этой точки зрения вполне закономерно, что история суда присяжных в России как до революции, так и после 1993 года, когда начался новый этап его истории, представляет собой постепенное ограничение его юрисдикции, которое и в первом, и во втором случае было связано с угасанием реформаторского импульса, отказом от радикальной модернизации и усилением контроля государства над обществом.